– Товарищ Поперечный! – позвал Максим Петрович Костю. – Деньги нашлись!
Тот сидел возле окна, не слыша и не видя ничего, с жадностью перелистывая слежавшиеся желтоватые страницы…
– Ну, я же вам говорил, – неожиданно спокойно, отрываясь от журнала, сказал Костя. Он так пылко, так деятельно и живо последние двое суток переживал в воображении находку этих денег, что, когда они действительно нашлись, он словно перегорел, у него уже не хватило душевного запала для новых бурных переживаний.
– Все? Шесть тысяч? – спросил он только, подходя к Щетинину и держа, как закладку, палец в толстом томе «Мира Приключений».
– А вот проверим, – сказал Максим Петрович. – Пригласите понятых.
– Ах, боже мой! Ах, боже мой! – нервно всхлипывая, растерянно повторяла Извалова. – Нашлись наконец-то! Нашлись!
Радостно, бестолково кудахтающая, она и в самом деле была противна.
Составив протокол о находке денег, Максим Петрович попросил понятых расписаться.
– Ну вот, – улыбаясь, поглядел он на Костю, – поздравляю от всей души, дорогой мой юный това…
Он не договорил, застонал. Голубовато-белым сделалось его лицо, крупный пот выступил на лбу.
– Деньги… – хрипло сказал он, – деньги опечатать… сдать Муратову… А мне… видно… в больницу, ч-черт! Вот… не ко времени!.. – Слабым движением руки он поманил Костю. – Ну, ты… в общем, ты уж тут сам…
Евстратов опрометью кинулся добывать легковую машину, и вскоре совхозная «Волга», разбрасывая комья жирной грязи, мчалась по черному грейдеру, увозя в райцентр совсем обессилевшего Максима Петровича и Евстратова, бережно, крепко прижимавшего к груди брезентовый портфель.
Глава сорок девятая
– Здесь! – прокричал Алтухов за Костиным плечом.
Костя нажал на тормозную педаль и остановил мотоцикл.
– Точно помнишь? – спросил он, слезая.
– Да вроде здесь… – сказал Алтухов уже с меньшей уверенностью, обводя взглядом подсохший грейдер в рубчатых следах автомобильных шин, репейные кусты по сторонам его, поле в ровной, из-под комбайна, подзелененной проросшей травою стерне, со скирдами соломы, лиловато-розовыми в слегка туманном воздухе неяркого дня.
Где-то за облачной наволочью, местами сквозистой, с бледными размытыми пятнами небесной синевы, пряталось осеннее солнце. Оно все время старалось пробиться в какую-нибудь прореху, но облака не пускали его, а если ему это наконец-таки удавалось и оно ненадолго и лишь частью своих лучей достигало земли, все вокруг тогда теплело, оживлялось, холодные тона меркли, стерня загоралась золотисто, репейники, ощетиненные сухими колючими иглами, начинали посверкивать, будто облитые лаком, а лиловато-розовые скирды в отдалении как-то утяжеленно темнели, обнаруживая свою массивность, и по влажным их верхам ложились зеркальные блещущие полосы.
– Точно, здесь, – посоображав, поглядев и в один, и в другой конец грейдера, заявил Алтухов определенно. – Вон и столб торчит, – показал он рукою в даль дороги. – Помнится, мелькнул он, и тут же дядя Петя притормаживать стал. Еще проехали – ну, сколько? – с версту, не боле. Стало быть – здесь. Как раз до столба верста и будет…
Серый каменный столб, на который показывал Алтухов, видневшийся вдали у края дороги коротким обрубком, представлял достопримечательность здешних мест. Он был известен всем и каждому, служил ориентиром, стоял и при дедах, и прадедах, и даже, как гласила народная молва, при их дедах, их прадедах, но никому в точности не было известно, откуда он тут взялся и что собою обозначает. Мнения ходили разные. Одни говорили, что столб остался еще от Мамая, когда в древние времена в здешних степях были татарские кочевья и тут собиралось их войско идти походом на Рязань и Москву. Другие, споря, утверждали, что никакой не Мамай, – татары и камень-то тесать не умели, – поставил его царь Петр, в знак того, что он сюда часто езживал и здешние края были ему любы: тут ему для корабельного строения рубили лес, в Липецке, неподалеку, он руду копал, чугунолитейные заводы устраивал…
Столб был необхватный, имел четыре грани. На одной когда-то что-то было насечено – то ли вензель какой-то, то ли лик чей-то, уже не разобрать. Каждую весну, выезжая пахать, трактористы глупо озоровали: наезжали на столб тракторами, пробуя его свалить. Камень доблестно упорствовал – стоял неколебимо, не шатнувшись… Сила тракторных моторов была против него слаба.
– А почему это деревенька Афониными Хатками зовется? В честь какого это Афони? – спросил у Алтухова Костя, изучающе оглядывая местность и, со своею способностью превращать воображаемое почти в полную реальность, представляя себе, как неслышно текущей над землею майской ночью на том самом месте, где находились сейчас они с Алтуховым, в тишине и безмолвии, под бледным светом горящих в небесной вышине созвездий, на краю обочины стоял, чернея своей громоздкою массой, тяжело нагруженный, воняющий бензинной гарью грузовик, и как в этой же легкой, зыбкой тишине, под этими же спокойно горящими звездами, через вот эти пластающиеся вдаль поля, то напрямик, по пахоте, то выбиваясь на узкие случайные тропки, спотыкаясь о комья земли, проваливаясь ногами в борозды, щуря глаза в окружающую темь, торопливо шагал настороженный, озирающийся человек, дыша по-звериному коротко и часто, в липком поту от быстроты своего хода, от того жара, который изнутри опалял его тело, горячил его мозг…
– Да она вроде и не деревенька, а так – хутор… Верней сказать, не поймешь что, – ответил Алтухов с той щепетильной точностью, с какою он старался отвечать на все Костины вопросы. – Сказывают, когдай-то прежде там пасечник жил, дед Афоня, две хатки его стояли. А потом другие подселились к нему. От его хатенок и следу не осталось, а всё – Афонины да Афонины.
– Сколько ж до хутора отсюда?
– Ну, сколько… Во-он, дерева́ видать, над бугром макушки торчат – это хутор и есть. Если доро́гой, так до свертка с версту, да там версты три, ну, стало быть, версты четыре всего наберется. Дорога-то во-он как обкружает, через тот вон яр, сбочь подсолнухов… А ежели напрямки, так и трех верст не будет…
– Значит, за час дойти можно?
– Час! Это куда – час. Хорошо идти – так и в полчаса там будешь.
– Ну, теперь ты мне повтори все с самого начала, по порядку, а я запишу, – сказал Костя, вынимая карандаш и уже сильно потрепанную от таскания в карманах, с измочаленными углами записную книжку в черной клеенчатой обложке.
Сойдя с дороги, он сел на сухонький бугорок, пристроил книжку на колено. Алтухов поместился рядом. Он был в комбинезоне, в измазанных зеленью сапогах – Костя увел его прямо с работы, со двора животноводческой фермы, где Алтухов был занят закладкой силоса в траншею. Он приходился внуком восьмидесятипятилетнему деду Алтухову, и малый был сравнительно еще молодой, лет тридцати, довольно развитый и понятливый.
У Кости с ним был уже не первый разговор. Когда же они встретились впервые, Алтухов заметно взволновался и поначалу стал сам прощупывать Костю – зачем да для чего задает он свои вопросы, что может милиция числить за ним, Алтуховым, который сроду ничего себе такого не позволял и ни в чем не замаран. Довольно скоро он понял, что дело касается не его, и успокоился насчет себя, но додуматься, чего же оно касается, чего доискивается Костя, он так-таки и не смог, хотя додуматься до этого было совсем не так уж трудно. Понять это ему мешал прочно внедрившийся в сознание факт, что изваловский убийца найден и посажен, и, стало быть, тут все кончено и все исчерпано. Это было только на руку Косте; внутренне, про себя, он даже был рад, что Алтухов строит свои догадки совсем в неверном направлении, что ему кажется, будто Костя расследует какое-то давнее хищение. Больше всего, приступая к своим допросам, Костя опасался, что Алтухов из преувеличенной осторожности и боязни как бы ненароком куда себя не впутать, станет замалчивать все подряд, даже то, что хорошо помнит и знает, тем более, что для такого поведения есть убедительное оправдание – времени минуло много, разве упомнишь? Все перезабыл… Но получилось наоборот: оттого, что за собой он не чувствовал никаких провинностей и про других не знал ничего плохого, такого, что следовало бы от милиции скрывать, Алтухов отвечал Косте на всё обстоятельно, правдиво и без путаницы.