– Значит, не спросил?
– Да мне оно вроде и быстро тогда показалось… Известно, как оно – пьяному-то человеку, когда хмель сморит: что час, что полные сутки…
– Ну, ладно. Значит, пришел дядя Петя – и что?
– А ничего. Починил колесо и поехали.
– Как же он его чинил? Снимал с диска? Вытаскивал камеру, ставил заплату?
– Это я не скажу. Пришел он, ну, я проснулся, вижу, солнце высоко. Пригрело тут меня, и я обратно заснул – уж до того самого, как в село приехали.
– Значит, что он с колесом делал – это ты не видел?
– Не видел, – сказал Алтухов. Все его выражение показывало, что Костина дотошливость ему не понятна и даже чудна́: уж тут-то чего копать, чего рыться – как да что делал он с колесом?
– А может, его и не надо было чинить? Может, камера-то и не спускала?
Алтухов как-то трудно, натужливо задумался.
– Ну, как на это сказать… Я ведь не слезал, не глядел… Не, – поправился он, – шину он накачивал, это я точно помню, насос шипел…
Костя бросил взгляд на часы: Евстратов и Петька Кузнецов уже ждут. Петька, конечно, нервничает: сегодня какой-то вечер в клубе, дел у него невпроворот, а времени – в обрез.
– Скажи-ка мне еще вот что… Припомни, постарайся. Не замечал ты в тот вечер, как вы с Порони ехали, что у дяди Пети настроение какое-то не такое… не как всегда? Что он как бы взволнован, возбужден? Словом, не в себе вроде. Особенно вот когда он утром пришел, с монтировками…
– Да вроде ничего такого не было… – раздумывая, вспоминая, произнес Алтухов. – Да ведь как упомнить – когда уже дело-то было… Если б об ту пору знать, что ты спросишь, ну, тогда б я глядел…
Алтухов беспокойно пошевелился. Костя понимал, чего он беспокоится: трудовой день идет, оплата у совхозных рабочих сдельная, напарники его сейчас вовсю ворочают вилами, а он здесь в ненужных ему разговорах теряет заработок.
– Потом мы с тобой еще раз все это уточним, а пока – всё, – закрыл Костя книжку. – Спасибо.
Книжку он спрятал во внутренний карман пиджака, застегнул его на пуговицу. Не дай бог потерять – книжке этой сейчас цены нет! На ее торопливо исписанных страницах – драгоценнейшие показания десятков людей, опрошенных им в последние четыре дня. В ней – с величайшим трудом добытая мозаика фактов, иные из которых даже и не факты, а так – тончайшие нюансы, мельчайшие штрихи, штришочки, черточки… Но в обшей своей связи они – наконец-то, наконец-то! – со всею неопровержимостью открывают подлинную картину того, как произошло в Садовом убийство. Потерять такие записи! Костю обливало холодом при одной мысли о таком несчастье… Это же готовый обвинительный акт, перед которым преступнику останется только поднять, сдаваясь, руки…
Они вернулись к оставленному на грейдере мотоциклу, и через несколько минут были уже в Садовом, возле скотного двора, на котором в окружении рабочих гудела силосорезка, швыряя из жерла вопросительным знаком изогнутой трубы искрошенную зеленовато-бурую травяную массу, и бродили рыжие телята с глупыми, добрыми, трогательными глазами, пережевывая подобранный с земли корм.
– Про что мы с тобой разговаривали, об этом до поры до времени молчок, – предупредил Костя Алтухова.
– А если спросят? Люди-то видели…
– Скажи, про Голубятникова Ивана речь шла. Ты ведь его мать, бабку Ганю, знал?
– Кто ж ее не знал!
– Ну вот… Дескать, не примечал ли что за их домом, и так далее…
– Ладно, что-нибудь придумаю, – усмехнулся Алтухов.
По лицу его было видно, что кое-какие догадки к нему все же пришли, и он уже кое-что понимает – для чего выспрашивал его Костя, какие таит про себя мысли и подо что подбирается. Видно было также, что Алтухову очень хочется проверить свои догадки, услышать им подтверждение. Но он удержался, ничего не спросил, чувствуя во всем этом тайну, чувствуя, что на вопрос его все равно не ответят по правде. Он молча тряхнул Косте руку и пошел к скотному двору.
А Костя, дав газ, полетел по кочковатой, в колчах грязи дороге на тот край села, где в соседстве с одичавшими кустами сирени, остатками барского цветоводства, на отшибе от других домов стояла кривая, придавленная к земле хата Авдохина и где под низкорослой грушей, черневшей своими голыми ветками, сидели, видные издали, дожидаясь Костю и покуривая, Евстратов и Петька Кузнецов.
Глава пятидесятая
– Ваше просвещенное мнение о машине? – набросился Петька на Костю, едва тот заглушил мотор.
– Греметь вроде меньше стала…
– Меньше?! – возмутился Петька. – Как так – меньше? Да она теперь совсем не гремит! Это у тебя она доходягой была, потому что, к сожалению, есть еще такие личности, – съязвил Петька, – которых к технике допускать нельзя. А я все до винтика перебрал… Мотор-то теперь как работает, а? – пустился он хвастать. – А у тебя он какой был? Тарахтелка, а не мотор! Половину бензина так, задарма в воздух выбрасывал!
За кустом, чуть видный с проходившей мимо дороги, темнел сруб старого, тоже оставшегося от барских времен колодца, с тропинкой, протоптанной к нему от авдохинского двора.
– Чемодан принесли? – спросил Костя, заглядывая в черную, с зеленью на бревнах сруба, дыру.
– Здесь чемодан! – живо поднялся на ноги Евстратов.
Чернота колодцев, застойный их холод, их запах, напоминающий могильный, всегда вызывают ощущение жути, и Костя испытал это ощущение в полной мере, как в пору детства, когда ему казалось, что если наклониться над колодцем, то непременно в него упадешь и уже никто не спасет тебя из его погибельных недр. Он даже невольно отстранился от черной дыры, но тут же заставил себя снова наклониться над срубом и посмотреть вниз.
Колодец был глубок, метров пятнадцать: квадратик неба, тускло светившийся из его глубины, был совсем крохотен, с почтовую марку. Явственно чувствовалось, что внизу, в недрах сруба, таится ледяной холод, и дышать там, вероятно, нечем – такой там мертвый, затхлый воздух.
– Неужели полезешь? – с крайней заинтересованностью и любопытством спросил Петька, глядя на Костю так, как глядят добрые, сострадательные люди на тех, кто свихнулся разумом и творит опасное для своей жизни безрассудство. – Ты ж там от одного холода в минуту окачуришься!
– Проверим, – сказал Костя. – Давай-ка, Евстратыч, термометр!
Евстратов подал предусмотрительно припасенный Костей термометр, привязанный к длинной бечевке, и Костя опустил его в колодезную воду. Квадратик неба взморщинился и заколыхался.
Выждав минут десять, Костя вытащил термометр наверх.
– Ого! – воскликнул Петька из-за Костиного плеча, раньше Кости углядев своими быстрыми, рысьими желтыми глазами, на каком делении стоит розовый спиртовый столбик. – Восемь градусов! Я ж говорю – окачуришься!
– Это еще не страшно, – сказал Костя, стараясь вызвать в себе бодрое чувство. – В прорубях зимой купаются и живы бывают…
– Так ведь это же как – это жировую прослойку в три пальца надо иметь… Или шкуру, как у бегемота! – хохотнул Петька.
Улыбающееся лицо его продолжало быть изумленно-недоверчивым – он все еще не верил, что Костя делает все в полный серьез. Приготовления он воспринимал как веселый розыгрыш: вот еще малость Костя подурачит его, а потом признается, что все это просто шутка. Одно его только, как видно, озадачивало – слишком уж не похожая на шутку деловитость Кости.
Где-то поблизости, среди кустов, позвякивал колокольчик, сделанный из медной гильзы и подвешенной внутри на проволоке гайки – дзык! дзык! Паслась чья-то корова.
«Только бы деревенские не углядели, – подумалось Косте. – Набегут из любопытства, станут мешать, а потом еще и растрезвонят раньше времени…»
Вот это было бы самым скверным – если бы по селу поползли ненужные разговоры, если бы людские языки опередили его, прежде чем он завершит поиски и приведет дело к полному концу.
– Давай чемодан! – приказал он Евстратову.
Евстратов по-солдатски послушно поднес к колодцу объемистый, пудового веса чемодан, бережно опустил его на траву. Просто могло тронуть, какая была в нем готовность исполнительно служить и как он добросовестно старался для Кости. Хотя он имел звание и погоны, а Костя не имел ни того, ни другого и был младше Евстратова на два десятка лет, Евстратов после отбытия Максима Петровича и на минуту не предался ложному чванству, а сразу же, без всякого разговора на эту тему, как само собой разумеющееся и необходимое для дела, отдал себя в подчинение Косте, сделав для себя каждое его слово приказом, как если бы Костя был официально возведен в начальственный сан.