Выбрать главу

– Ну, сам, сам, вижу, что сам! – не сдержался Муратов. – Дальше-то что?

– Вот, – сникая головой, ответил Авдохин. Рука его, мотнувшись, сделала в воздухе крестообразное движение, как делают, когда хотят сказать: точка, всё… – Только не при детишках… Так я порешил… Луч-че сам… – как бы с чем-то не согласный, против чего-то споря, выдохнул он с новой волной самогонки. – Ж-шалко детишков… Отец я им ай как? Они у мене… пужливые!

– Погоди городить-то! – строго наставил брови Муратов. – Ты чего, собственно, заявился?

– Как… чего? – выговорил Авдохин, трудно ворочая неподатливым языком. – Раз он… в моем… колодце… топор-то! Ванькя, паразит, он этта… у него свой ответ… за свое отвечает… А колодец – этта точно… воду берем… за мной он вроде записанный… для догляду… Как я, значит, вроде обратно виноватый… и, стал быть, от этого не денешься… Как лучший боец, – ударил он себя в грудь, – на младшего командира… учение проходил… Перед каким хошь судом докажу – нету моей вины! И все тут! А воду – берем… этта точно… А поскольки на мене обернулось – так я с-сам… без шуму чтоб… не при народе… без детишков… они у мене пужливые…

Авдохин икнул, весь дернувшись от внутреннего толчка.

– Так что – вот так! – заявил он с мрачной решимостью. – Сам при… был…

– Державин! – крикнул Муратов. – Ты зачем его в таком виде пустил? – грозно обратился он к возникшему в двери на зов Державину. – Лыка не вяжет, на ногах едва стоит! Уведи его да запри в одиночку, пускай проспится. А утром с него штраф взыщи, чтоб не лез больше в государственное учреждение в нетрезвом виде!

Авдохин подобрал с полу мешок, телогрейку, шапку, и пошел за Державиным готовно и охотно, как человек, для которого исполнились его заветные желания.

«Топор? – возникло в сознании Муратова, когда дверь закрылась и он остался в кабинете один. – В каком колодце? Какой топор? Неужели… Кто нашел? Евстратов? Поперечный? Почему никаких сведений? Такая находка – и не доложено?! Что означает она для дела? Куда она его поворачивает?»

– Державин! – закричал Муратов, еще громче, чем в первый раз. – Вызови мне Садовое. Евстратова! Срочно!

Глава пятьдесят четвертая

Второй день Максим Петрович наслаждался дома покоем, наслаждался так, как может им наслаждаться пожилой и действительно очень усталый человек.

Перенапряжение последних месяцев и особенно последних недель и дней привело к тому, что залеченная когда-то болезнь, та самая, которая так круто повернула житейский путь Максима Петровича и из фортепьянного настройщика сделала его милицейским работником, – болезнь эта вернулась, взяла над ним силу, свалила с ног и заставила три дня пробыть в районной больнице, в палате, находившейся через стену от той, где лежал его подследственный – Иван Голубятников.

Дни, проведенные в больнице, еще не были настоящим отдыхом, потому что Максим Петрович не любил больничной обстановки, – она всегда угнетала, раздражала его, настраивала на нервозный лад; какая-то противоестественная тишина, острые запахи лекарств, приглушенные голоса, холодная белизна стен, кроватей, тумбочек, табуретов, и, главное, та неизбежная бездеятельность, на которую обречен попавший сюда человек, – все это представляло действительно необходимое при залечивании болезней, но на душевное настроение влияло отвратительно. В общем, подлинный, целебный покой пришел лишь тогда, когда Максим Петрович очутился у себя дома, окруженный привычными милыми вещами и неусыпными заботами Марьи Федоровны.

Правда, может быть, слишком уж настойчивы были эти заботы: слишком жарко натоплена печь – термометр показывал двадцать пять, – и слишком много благоразумных наставлений по поводу умения жить и работать, не надрываясь, как, например, это делает тот же Андрей Павлыч Муратов, да и другие, которые не доводят себя до обмороков, которых не привозят с работы в больницу…

Выслушивать всю эту привычную, беззлобную воркотню было, конечно, скучновато, но и приятно, потому что за всеми с виду такими сердитыми, укоряющими словами чувствовалась глубокая, бескорыстная любовь, вот уже четвертый десяток лет светившая и согревавшая жизнь Максима Петровича и сумевшая до сих пор не охладеть и не погаснуть. За эту любовь можно было все простить – и жаркую печь, и воркотню, и даже смешное, рабское преклонение перед талантом писателя Дуболазова.

Итак, второй день Максим Петрович наслаждался покоем. Ему был предписан домашний режим, ограниченность движений, некоторая диета и, главное, сон. И он действительно первые сутки спал много и с удовольствием, что было вполне естественно, ибо ночи, проведенные им в Садовом, на евстратовских стружках, были довольно беспокойны и бессонны: евстратовская собачонка Дроля ощенилась и, будучи со своим пищащим потомством водворена в столярку, напустила такое немыслимое множество блох, что Максим Петрович только чесался да ворочался, а спать было некогда…

Но здесь, дома… Здесь все было успокоительно, все дышало уютом и миром! Чистые стекла окон, ореховая этажерка с книгами, зелень гераней на подоконнике, яркие, пестрые дорожки половичков, «Огоньки» с нерешенными кроссвордами, настенный коврик с полосатым тигром, пробирающимся в травяных зарослях… Последнее, правда, немножко омрачало настроение: косматые, перепутавшиеся травы, по которым крался лютый зверь, напоминали унылое болото, Гнилушки, где спасался дикий садовской человек Иван Голубятников; мысль перекидывалась к нему и, непроизвольно отделившись от чистоты, света и уюта милой домашности, оказывалась вдруг в темном и мрачном, таинственном мире чужой, дурно прожитой жизни, в мире ужасного, еще не раскрытого преступления…

Мысль об изваловском деле нарушала покой.

Телеграмма, которую Костя показал Максиму Петровичу, и найденные деньги ставили это дело с ног на голову, вернее, пожалуй, с головы на ноги, так как всё или почти всё логично объясняли и расстанавливали по своим местам.

Прижимаясь длинным полосатым телом к бурой траве, тигр крался по зарослям…

В больнице Максиму Петровичу сказали, что Голубятников поправляется, и он не утерпел, пошел взглянуть на Ивана. У двери той палаты, где помещался преступник, сидел на белом табурете, зевал, томился от больничной скуки милиционер Державин. Увидев Щетинина, он вскочил.

– Сиди, сиди, – сказал Максим Петрович. – Я только так… загляну.

Он приоткрыл дверь и остановился в недоумении: а где же, собственно, Иван? В палате находились двое. Одного Щетинин узнал: это был счетовод лохмотовского сельпо, тот самый, что в ту памятную ночь валялся голый под Чурюмкиным трактором. Желтый, мертвецки-восковой, с глубоко запавшими глазами, он лежал навзничь, тупо глядел в потолок. «Допился, дурак!» – огорченно подумал Максим Петрович. Но где же Голубятников? На другой койке сидел какой-то чудной человек, – видимо, очень рослый, но с такой неестественно крошечной, коротко остриженной головой, что она казалась приставленной к его туловищу от кого-то другого, и даже не взрослого, а мальчика: круглая, с пухлыми щеками, с пуговичным носиком и с огромными, как у летучей мыши, ушами, забавно торчащими, розово, нежно светящимися на радужной полосе солнечного луча, наискосок через стекло бьющего в сверкающую белизну палаты. Вымытый, остриженный и побритый, в синей с красными отворотами больничной пижаме, Иван был неузнаваем. И лишь только пристально приглядевшись к нему, Максим Петрович понял: он! Эти бессмысленные, немного испуганные глаза, эта идиотская улыбка…

«Вот уж действительно привидение! – покачал головой Максим Петрович. – Две недели ухлопали на него… И этим дурачком Андрей Павлыч собирается закрыть изваловское дело! Прямо скажем, – попытка с негодными средствами…»

Мирно, звонко тикали стенные часы; что-то шипело, потрескивало на кухне у Марьи Федоровны; комариным зудом из приглушенного репродуктора звучала залихватская осиповская балалайка…

А тигр крался, крался в дремучих зарослях.

Да-с, выслеживали несчастную Тоську, гонялись за привидением, а настоящий-то убийца…

Но как все сложилось! Проклятая болезнь прихлопнула, повалила в постель, так точно рассчитав время, что злее и не придумаешь. В такую минуту, в такой сложной обстановке оставить Костю одного! Пятый день идет – от него ни слуху, ни духу. Дважды звонили по просьбе Максима Петровича в Садовое и оба раза там не могли найти ни Костю, ни Евстратова. Пробовал доложить о своем беспокойстве Муратову – поморщился… Ведь вот не глупый же человек, а уперся в Голубятникова и – точка! Поди, сдвинь его с этой точки…