Глава пятая
За свою долгую двадцатитрехлетнюю работу в Уголовном розыске Максим Петрович столько перевидал, что, казалось, ничто уже было не в силах поразить его, заставить содрогнуться. Было время, когда вид мертвого, убитого человека, изуродованный, окровавленный труп вызывали в нем гнев, жалость, отвращение или даже страх, но с течением времени все эти чувства не то чтобы вовсе уничтожились, нет, они, конечно, оставались в нем, но появилось нечто новое, преобладающее над прочим, – этакий холодок отрешенности от всяческих ненужных, мешающих следовательской сосредоточенности переживаний и чувство важности и ответственности работы, которую во что бы то ни стало он обязан хорошо и вовремя сделать. Он привык глядеть на труп не с ужасом, не с жалостью или отвращением, не как просто зритель, а скорее как врач, зорко и точно отмечая позу мертвого человека, последнее, уже навеки застывшее его движение, выражение его лица, стараясь четко вообразить – как, при каких условиях этот труп стал трупом. В такой напряженности ума и воображения было что-то роднившее его работу с работой хирурга и художника, и тут он переставал быть тем добродушным и даже, может быть, немного чудаковатым Максимом Петровичем – с его страстишкой к кроссвордам, с его аргентинскими грушами, пчелами и радикулитом, – тем Максимом Петровичем, каким знавала его Марья Федоровна, с каким привыкли каждый день встречаться соседи и многочисленные знакомые. Тут начинался следователь Щетинин – строгий, собранный, смелый человек, без сложной и трудной деятельности которого людям было бы невозможно спокойно жить и работать.
Да, многое, очень многое повидал Максим Петрович за двадцать три года службы, и ничем его было не удивить. Боже ты мой! Какие только мерзости не прошли перед его глазами! Отцеубийцы, насильники, религиозные изуверы, жалкие кретины, убивавшие человека не из-за чего, просто так, в чаду алкогольного дурмана… Но все это совершалось обычно где-то далеко от него, за пределами его личной жизни; он прибывал на место преступления через час, черед два, на другой день или через сутки, и уж, конечно, не в силах был предотвратить то, что случилось. Сейчас же – в первый раз за всю свою деятельность в угро, стоял Щетинин перед преступлением, которого легко могло бы не быть, если б не эта дурацкая больная нога!
Он зажигал спичку за спичкой, осматривая место, бормоча под нос, ругая себя за глупое отношение к своей болезни, за то, что столько раз легкомысленно отмахивался от настойчивых советов товарищей подлечиться, поехать в Цхалтубо… В прошлом году ему даже путевку туда раздобыли, чуть ли не силой навязывали, – нет, не поехал, не решился расстаться с домом, с пасекой, с привычной жизнью. И вот результат, пожалуйста: убийство, которое он мог бы не допустить. Хромал, ковылял, прыгал на одной ноге – и опоздал на какие-то жалкие считанные секунды… «Ну ладно, – сердито буркнул Максим Петрович, – распустил слюни, черт колченогий… Надо искать телефон, звонить…» Он распрямился и огляделся по сторонам, соображая, где поближе найти телефон. За темными домами шумела вдалеке таинственная ночная жизнь; разнообразные гулы, приглушенные расстоянием, сливались в один гул, который был как бы дыханием уснувшего города. Где-то своим чередом шла деятельная, неумолкающая жизнь, а здесь, в этом заплеванном, загаженном уголке огромного двора, возле мусорных контейнеров, стояла очень плотная, словно непробиваемая, жутковатая тишина…
И вдруг в этой тишине, совсем рядом, глухо звякнуло железо, и следом раздался какой-то похожий на сдерживаемый кашель, неясный звук. Максим Петрович замер, вслушиваясь. Звук повторился, и на этот раз уже не оставалось сомнений: в дощатой крохотной будочке, прилепившейся за трубами к высокому каменному забору, кто-то скрывался, и этот «кто-то» был, очевидно, свидетелем или даже соучастником только что совершенного преступления. Этого человека надо было задержать во что бы то ни стало. «А что, если у него оружие?» – неприятным холодком кольнула осторожная мысль. Но для раздумья не оставалось времени, действовать требовалось немедленно. «Будь что будет!» – решил Максим Петрович и, распахнув фанерную дверцу будки, вежливенько пригласил:
– А ну, милейший!
На пороге будки показался маленький человечек в дворницком переднике, видимо, насмерть перепуганный: его круглое, плоское, как блин, лицо белело в потемках, словно вымазанное мелом, и голос срывался, когда он стал сбивчиво рассказывать, как в двенадцатом часу вышел он подобрать возле ящиков мусор и только, закончив работу, зашел в будку, чтобы спрятать лопату и метлу, как вдруг погас свет, какие-то ребята налетели с девкой, взялись ее бранить и, верно, били; он же, боясь по слабосилию показаться им на глаза, схоронился в будке, сидел там ни жив ни мертв, но потом ребята вроде бы убежали, а куда делась девка – неизвестно.
– Эх ты, дядя! – с досадой сказал Щетинин. – Неизвестно куда делась… Убили ведь девку-то! Где у вас тут свет включается?
Тоська лежала, вся замаранная ржавчиной и грязью, сразу вдруг сделавшаяся маленькой и трогательной девочкой, в которой трудно было узнать ту самонадеянно-нахальную Тоську, какая еще так недавно танцевала среди ресторанных столиков, мелкими глоточками кокетливо попивала венгерское, постукивала по тротуару шпильками моднейших туфелек, поражала мальчиков своими чудовищными прическами… Сейчас, с подвернувшейся набок растрепанной головой, с выражением испуга и обиды на хорошеньком, как-то вдруг сразу посерьезневшем и осунувшемся личике она была так трогательно беспомощна и жалка, что Максим Петрович, всю жизнь страстно желавший детей и не имевший их от бесплодной Марьи Федоровны, какую-то даже отцовскую нежность почувствовал к ней. Он опустился на колени перед Тоськой, обдернул ее непристойно задравшееся платье, попробовал пульс. В руке еще чувствовалось тепло живого тела, но пульс что-то не прощупывался, да и слишком уж неподвижные, застывшие черты лица, мутно, мертво глядящие из-под полузакрытых век глаза не оставляли надежды. «Эх, дочка! – прошептал Максим Петрович, поднимаясь и отряхивая с коленей сор. – Дотанцевалась, дурочка, допрыгалась…»
Велев дворнику сторожить Тоську, Максим Петрович пошел к коменданту общежития звонить в милицию. Через пять минут, располосовав фарами темноту, во двор вихрем влетели два мотоцикла и опоясанная красным кантом закрытая машина. Начальник милиции, грузный, высокий, со свистящим астматическим дыханием пожилой мужчина, чертами лица до смешного напоминающий Петра Первого, тяжело, по-стариковски кряхтя, вылез из машины, на ходу продолжая еще в дороге, видимо, начатый со своим спутником разговор: