В кабинет вошел Костя. Он был серьезен, сдержан, от давешней егозливости не осталось и следа.
– Ну? – вопросительно поглядел Максим Петрович.
– Сидит, смотрит, – почему-то шепотом сказал Костя.
– Правильно сидит?
– Абсолютно. Все предметы – в поле его зрения.
– Неподвижен?
– Ну как сказать… В общем – да. Пытался расстегнуть воротник рубахи. Страшно дрожат руки.
– Валидол ему передали? – спросил Муратов.
– Конечно, – сказал Максим Петрович.
– Пора, – поднялся Муратов.
Малахина ввели в муратовский кабинет ровно в девять.
– Вот сюда садитесь, – хмуро указал Державин на табуретку и, отойдя к окну, принялся разглядывать давным-давно знакомую площадь.
Словно сквозь марлю, за мокрыми слезливыми стеклами расплывчато, акварельными потеками, вырисовывались почерневшие от сырости заборы, глянцевитые железные крыши домов, пестрые витрины универмага, автобусная остановка с полинявшей кинорекламой и лаково блестящим от дождя синим автобусом…. Все это было тысячу раз видено, от всего веяло такой непроходимой скукой и так успокоительно, сонно журчала стекающая с крыши вода, что Державина, который вчера по случаю тестевых именин маленько перехватил, даже в сон потянуло. Он сладко зевнул.
Странный звук, раздавшийся вдруг за спиной, заставил его вздрогнуть и обернуться. Малахин сидел все в той же позе, разве только чуть наклонясь вперед, судорожно, крепко вцепившись рукой в край табуретки. Какой-то хрип – не то кашель, не то приглушенный стон – вырвался из его глотки. Было ясно, что с Малахиным творилось что-то неладное. Державин вспомнил, что арестованный за двое суток почти не притронулся к еде, лишь с жадностью пил чай, вспомнил про сердечные таблетки, которые Щетинин приказывал ему передать, и с тревогой поглядел на Малахина.
Но, слава богу, хрип затих, тело Малахина приняло менее напряженное положение, выпрямилось. И тут за дверью послышались голоса, и в комнату вошли Максим Петрович, Муратов и Костя.
Малахин сделал движение, словно желая встать, и даже как-то неловко, не выпуская из руки края табуретки, приподнялся; но Муратов сказал: «Сидите, сидите!» – и тот тяжело, грузно опустился на место.
Максим Петрович с первого взгляда не узнал Малахина, так он изменился: ни прежней осанистости, ни широко развернутых плеч, ни самодовольной, с хитрецой улыбки на большом мясистом лице; безвольно обмякшее, как бы лишенное костяка тело, облаченное в малахинский пиджак и клетчатую, зеленую с желтым, ковбойскую рубаху, серая, землистая маска вместо лица, вот что сейчас представляло собою то существо, которое в документах расследования именовалось Малахиным и еще так недавно было действительно им…
«Сдается без боя…» – подумал Максим Петрович, с удовлетворением отметив про себя такую разительную перемену во внешности Малахина. Значит, не напрасно была затеяна ими моральная подготовка, видать, решающими оказались и те две ночи, что провел Малахин в полной неизвестности, в одиночестве, наедине с собою, и нынешнее получасовое обозрение отлично знакомых ему предметов.
Слабым голосом, но довольно четко, обстоятельно отвечал Малахин, на задаваемые ему вопросы общего, анкетного порядка. Максим Петрович аккуратно, не спеша записывал его ответы, внутренне удивляясь тому, как далеки от сути, обманчивы бывают иной раз подобные формальные сведения! Ведь если исходить из того, что значилось на первых страницах протокола, перед Щетининым был вполне добропорядочный гражданин, во всяком случае, не чета тому же Авдохину, за которым каких только грехов не числилось: и пьяные дебоши, и растрата, и нерадивость по службе… Человек же, сидевший напротив Максима Петровича, имел превосходные анкетные данные, в которых все было превосходно, – беспорочная трудовая деятельность, солидный партийный стаж, общественные выборные должности, награды, благодарности… И тем не менее человек этот – убийца, матерый грабитель, прожженный делец и плут, для которого едва ли существует что-либо святое в жизни и перед которым Авдохин – ну просто невинный младенец!
Какая-то минута, а может быть, даже и меньше, пока Максим Петрович просматривал написанное, наполнила комнату такой тягостной тишиной, что Косте, еще не привычному к подобным положениям, даже не по себе сделалось. «Вот сейчас, сию минуту, – думал он, – начнется самое главное… Вот сейчас…»
Он быстро окинул взглядом комнату и удивился – так все было серо и буднично: этот просторный малоуютный кабинет, пестро разукрашенный по розовому фону завитками серебряного наката, это слезящееся окно…
Муратов сосредоточенно, между большим и указательным пальцами, разминал туго набитую папиросу. Максим Петрович деловито, шелестя бумагой, просматривал первые листы протокола.
– Ну что ж, Яков Семеныч, – прервал Костины размышления негромкий, будничный голос Щетинина. – Давайте, рассказывайте, как это у вас получилось…
Малахин конвульсивно дернулся, хотел, видимо, что-то сказать, но перехватило дыхание, и он опять издал горлом тот неопределенный звук, которым так напугал Державина.
Муратов привстал, налил из графина воды и придвинул стакан Малахину.
– Нуте, Яков Семеныч? – сказал Щетинин. – Начнем с того, как вы седьмого мая приехали к Извалову с просьбой одолжить вам денег.
Глава шестьдесят восьмая
Максим Петрович едва успевал записывать.
«…я сказал ему: «Валера, выручи!», на что тот ответил, что он получил извещение об автомашине и в данный момент ему самому нужна вышеназванная сумма. Я сказал: «Что же, неужели не можешь сделать для меня, по-родственному?» Он сказал: «При чем тут родственность? Я два года ждал очереди, а теперь ты мне про какую-то родственность говоришь!» Тогда я сказал, что эти деньги мне все равно что жизнь или смерть, но он и на это не реагировал и сказал, что не даст…»
– Для чего вам нужны были такие большие деньги? – спросил Максим Петрович.
Малахин замялся.
– В прятки будем играть? – сурово сказал Муратов.
«Я был нервно настроен, и он, заметив это, спросил, зачем мне деньги. На что я откровенно признался, что так как ожидаю ревизию, мне необходимо покрыть недостачу. Он удивился и сказал: «Вон что, оказывается!», и заявил твердо, что на подобные махинации, если бы и не машина, то все равно не дал бы. Тогда я стал укорять его за черствость, закричал на него: «Ты понимаешь, что мне за это – решетка?» На это он ничего не сказал, начал ходить по комнате…»
– В доме, кроме вас и Извалова, еще кто-нибудь в это время находился? – спросил Щетинин, отрываясь от записи.
– Нет, никого не было, – сказал Малахин. – Свояченица с дочкой перед этим ушли в школу.
– Хорошо, продолжайте.
«Я подумал: что же это он молчит и ходит? Может быть, еще решится, даст? У меня появилась надежда, что он мне все же даст денег. Но он, прекратив ходьбу, остановился и спросил: «Ты коммунист?» Я ответил, что да, зачем он спрашивает, это ему хорошо известно. Тогда он сказал, что я должен пойти в прокуратуру и сам лично заявить о растрате. Я сказал: «Ты что – в уме? Меня же посадят!» После чего он засмеялся и сказал: «А ты что, думал, тебе за это орден дадут?» Меня эти его слова очень обидели, такое отношение ко мне, и я даже заплакал от обиды…»
Голос Малахина прервался, лицо побагровело, покрылось капельками пота, рука потянулась к горлу. Судорожными движениями дрожащих пальцев он снова попытался расстегнуть пуговицу на воротнике, и снова ничего у него не вышло. Тогда он с силой рванул воротник, и оторванная пуговица упала на пол, покатилась под шкаф.
– Итак, вы заплакали, – сказал Максим Петрович, откладывая исписанный лист.
«…заплакал от обиды, а он сказал, что плакать тут нечего, надо идти заявлять. Я сказал, как же я пойду заявлять, когда это для меня все равно что смерть, у меня семья, дети, я не могу их так бросить на произвол судьбы. Он сказал: «Если ты не заявишь, так заявлю я». После чего мы крепко поругались и я уехал.»