— Дай я тебя натру! — сказал я.
Это вырвалось у меня нечаянно. Доротея только улыбнулась и подала мне флакон. Я отлил чуть-чуть на ладонь и приложился к ее худенькой смуглой лопатке. Током, разумеется, меня не ударило. Я размазал по спине густую маслянистую жидкость спокойно, без стеснения и без внутреннего трепета.
— Какой ты милый, Антоний! — произнесла она.
— Ну, не такой, как твоя тетя Зорка! — пошутил я.
— Они оба такие добрые! — сказала Доротея серьезно. — Потому что такие несчастные.
— Почему ты так думаешь?
— Ведь у них нет детей!
Мы оставались на даче до позднего вечера. Ужинали, выпивали одну-две бутылки холодного, прямо из холодильника, пива. И только после этого возвращались домой. Мы приезжали почти ночью, но, несмотря на это, в городе было нестерпимо душно, тяжко, пахло асфальтом и пылью. Чаще всего мы не торопились заходить в квартиру, а поднимались на террасу. Там босоногий ветерок уже расхаживал по крышам домов, легонько раскачивая антенны. Мы лежали, было приятно просто дышать свежим воздухом. Обычно молчали, погруженные в то внутреннее ощущение покоя и умиротворения, которое свойственно, вероятно, одним только кротким жвачным животным. И потому меня так удивили внезапно произнесенные ею слова:
— Антоний, хочешь, я расскажу тебе про дядю?
— Да, конечно, — согласился я.
— Только я боюсь, Антоний.
— Чего?
— Чтобы оно не передалось тебе… Страшно носить такое в душе.
— Для мужчины, Доротея, это не имеет значения.
— Имеет, — ответила она с горечью.
И долго молчала, прежде чем начать свой рассказ.
— Я ведь тебе говорила, Антоний, про бабушку? Она была очень старая, еле передвигала ноги. Редко-редко, чаще всего весной, она выходила из дому и часами сидела на пороге. Когда она пыталась мне что-то сказать, я не понимала ни словечка. У нее ведь не было ни единого зуба, и она говорила, словно у нее была каша во рту. Она никогда не ходила в баню. Да и как ей было туда добраться? Конечно, Цецо мог бы ее на руках отнести не то что в баню, а на край света, если б захотел. Но он, вероятно, считал это лишним. Сам он мылся раза два в год, хотя мама и прогоняла его в баню. «Да ведь я и так чистый! — оправдывался он. — И работа у меня чистая!»
Иногда мама мыла бабушке голову. Обычно летом, во дворе. Таз горячей воды, чайник, простое мыло. Она хорошенько намыливала ей голову, потом поливала из чайника водой. Голова у бабушки становилась маленькая-маленькая, как груша, по носу стекала вода. Бабушка терпела, только время от времени отфыркивалась, как буйвол. Вода брызгала во все стороны, мама страшно сердилась, ругала ее на чем свет стоит. Но один раз она увидела, как я хорошо купаю близнецов, и решила, что я должна мыть голову и бабушке. Сунула мне в руки кусок мыла и ушла.
Никогда я не думала, Антоний, что это так страшно. Я кое-как намылила голову, но когда начала тереть, меня вдруг охватило ужасное отвращение. Сейчас я даже не могу объяснить, отчего. Я бросила мыло и опрометью кинулась со двора. Мне казалось, что она гонится за мной, мокрая, страшная, вот-вот схватит меня за косы. Не знаю, долго ли я бежала и куда. Наконец я опомнилась. И подумала: что, если бабушка умерла, захлебнулась мыльной водой или бог весть что еще с ней случилось? И я снова понеслась во весь дух, теперь уже домой. С бабушкой ничего не случилось, она доплелась до кухни, сидела там с мокрой головой и плакала. Цецо, вернувшись, избил меня, а мама отправила к дяде.
Дядя встретил меня приветливо. Когда я рассказывала ему, как я мыла бабушке голову, он очень сочувствовал мне. Самое страшное, Антоний, что был он необыкновенно похож на моего отца. Только он был намного старше, почти совсем лысый. Он, правда, был не такой худющий, как папа, но зато подбородок у него был до того острый, что его совсем будто бы и не было. Он мне напоминал морскую свинку, но такую старенькую, что ей и жить-то уже надоело. А еще, по-моему, он был похож на опоссума, хотя такого зверя я никогда живьем не видела. Но мне все время казалось, что если опоссум встанет на задние лапки, то брюшко у него повиснет между ними, как мешочек. Точно такой вид был и у моего дяди. Два передних зуба торчали у него над нижней губой. Одно время я даже думала, что он питается человеческими головами, прогрызает им макушки, а потом выбрасывает в окно, как пустые кокосовые орехи. И другие жуткие картины представлялись мне. Чудилось мне, что у него нет ни костей, ни фигуры и весь он какой-то бесформенный. То мне виделось, что он удлиняется, как червяк, или разбухает, заполняет собой всю комнату от стены до стены, как густая студенистая масса. Я прямо умирала со страху, как бы этого не случилось на самом деле, но бежать мне было некуда, домой я боялась вернуться из-за бабушки.
А вообще-то он был неплохой человек, Антоний, набожный и добрый. Зимой собирал со стола крошки и кормил воробьев и голубей. Очень он любил голубей, так нежно их гладил, только в глазах у него при этом появлялся какой-то странный блеск. Но, в общем, чем же он был плохой? Глаза у него постоянно слезились, как у папы, может, потому, что его тоже бросила жена. Мы жили совсем одни в пустом доме, нет, не в доме, а на этаже, но разве этого мало? Иногда мне было жутко. Чаще я его жалела, такой он был ничтожный и гадкий. Мне было его жалко, даже когда он кашлял или сморкался. Очень смешно он сморкался: весь синел, а глаза чуть не вылезали на лоб. Я все думала, что он не сегодня-завтра умрет, но он и сейчас жив и, может, даже не постарел нисколечки. Должна тебе сказать, что папа его не любил и никогда не водил меня к нему. Дядя был невозможно трусливый: боялся лошадей, собак, молнии, даже автобусов. И автобусы тоже от него шарахались. Не знаю уж, почему — может, они брезговали им. Однажды автобус при виде его так круто свернул в сторону, что врезался в витрину. Говорили, что было скользко и у автобуса отказали тормоза, но это неправда, ему просто было противно столкнуться с дядей.
Я говорю тебе об этом, Антоний, потому что и я боялась его. Когда он гладил меня по волосам, я вся сжималась в комок, как зайчонок. Иногда он гладил меня и по коленкам, и глаза у него становились неподвижными и потными, словно они были стеклянные. Я поселилась в комнате, где раньше жила тетя. Сначала там ничего не было, кроме дырявого пружинного матраца, в котором поселились мыши. Потом дядя принес мне одеяло, простыни, стол и кое-что из вещей. И стал ко мне еще добрее.
Но на душе у меня все же было тревожно. Хотя я сама не знала, отчего я его боюсь. Ничего плохого он мне не делал. Только по ночам я слышала за дверью его шаги. Ходил он тихонечко, на цыпочках и изредка чуть слышно поскуливал, как щенок. Вряд ли мне это мерещилось, когда я лежала, затаив дыхание от страха, и напряженно прислушивалась. Мне тогда и в голову не приходила мысль об этом. Я все думала, что он и мне прогрызет голову и выбросит ее за окошко, как кокосовый орех.
В тот день небо было серое, почти осеннее, моросил мелкий дождик. И дядя попросил меня подняться с ним на чердак, чтобы, мол, поискать какой-то конверт с квитанциями, который он будто бы засунул в один из старых чемоданов. Я сразу догадалась, Антоний, что должно произойти. Только не понимала, зачем было лезть на чердак, когда поблизости и так не было ни души — кричи не кричи, никто не услышит. Наверное, он меня задушит, а потом повесит на балке, вроде как я сама повесилась, пронеслось у меня в голове. Если ты думаешь, Антоний, что я была как загипнотизированная от страха и не сознавала, что делаю, то ошибаешься. Мне уже не было так страшно. Я могла бы убежать по лестнице, позвать на помощь. Но я этого не сделала. Я чувствовала, Антоний, как он весь дрожит и мне стало ужасно его жаль. Никогда до тех пор не испытывала я такой жалости и сострадания к другому человеку, я вся прямо разрывалась от боли и жалости, до того он был слабый, отвратительный и несчастный. Потом такую жалость я испытывала только к той девушке, с которой мы жили в одной палате в больнице у доктора Юруковой. Она была милая, добрая и совсем-совсем нормальная, только по ночам ей представлялось, что на нее нападают крысы. Она страшно кричала, отбивалась от них, и мне так было трудно разбудить ее, внушить ей, что никаких крыс нет. Я даже ужасно похудела от переживаний. Юрукова наконец догадалась, в чем дело, и перевела меня в другую палату.