Хайпорн отложил проволоку и в изнеможении опустился рядом со мной.
— Они хотят познакомиться с нами, — сказал он неожиданно Тихо. — Но кто они? Что они собой представляют, если сумели создать таких роботов? И что они подумают о нас? Банда хулиганов, подравшихся насмерть из-за какой-то девчонки, процессия куклуксклановцев, лачуги из жести…
— Но это только часть земного шара, — вмешался я. — Кто знает, где будет диск завтра?
— Он передает все время, — прервал меня Хайпорн. — Я убежден, что ночью, когда нельзя фотографировать, он передает, чтобы освободить свою «память». К счастью, нам удалось заставить его заговорить простым прикосновением провода, и, судя по тому, как он повторял сцены, можно заключить, что он запрограммирован так, чтобы давать их в одном и том же порядке. Но ведь диск могут уничтожить, Гарроу. Он может погибнуть до того, как передаст своим хозяевам что-нибудь, помимо изображений, которые мы уже видели. Тогда образ Америки останется для них вот таким. А мы? Мы, другие? Люди? — Он резко повернулся к Тедди. — У вас в поселке есть девушки? Какой-нибудь музыкальный инструмент? Семейные фотографии?
— Есть, — растерянно ответил тот.
— А сколько до вас езды?
— На вашей машине за полчаса обернемся.
— Десять минут, — сказал Хайпорн. — Всего десять минут. Они должны знать о нашей жизни не только плохое. Не только хулиганов и девок. Скорее, друзья!
Хайпорн выбежал с Тедди из палатки, сел за руль и через мгновенье машина скрылась из виду. Я подошел к диску, на этот раз не только взволнованный, но и охваченный глубоким уважением. В этом сером пористом камне — теперь он стал серым, — казалось, чувствовались бесконечные холодные пространства. Чей-то непохожий на наш мозг придумал его и послал исследовать Землю. Ночь за ночью он рассказывал им о том, что увидел здесь. Это была кинокамера-ракета, передаточная и приемная станция с заданной через миллионы километров программой. Возможно, изображения, которые мы видели, были лишь частью того, что она записала или запишет. Ее полет мог ведь длиться уже много дней, месяцев, а может быть, и лет.
Послышавшийся снаружи визг тормозов прервал мои размышления. Хайпорн вбежал в палатку в сопровождении Тедди, стройной большеглазой девушки и еще пятерых каменотесов. Они вынесли диск из палатки и принялись танцевать вокруг него под аккомпанемент кларнета. Потом один из каменотесов подхватил девушку на руки и закружился с ней вокруг диска. Хайпорну удалось поймать на свой телевизор и показать диску передачу, балета. Люди спешили продемонстрировать перед диском все, что у них имелось: молотки, фонари, семейные фотографии, и все это сопровождалось веселым заразительным смехом.
— Они сочтут нас сумасшедшими, — пробормотал Хайпорн. — Подумают, что мы весь день напролет только обнимаемся да целуемся.
— Не беда, — сказал я. — Они все поймут, когда диск пересечет Тихий океан и Японию и они увидят заокеанские страны. Мне кажется, диск движется именно в этом направлении — как раз противоположном тому, которого хотели господа из газет. Не так ли?
Хайпорн весело согласился и, порывшись в своих ящиках, извлек оттуда две бутылки виски. Мы расшумелись бы не на шутку, если бы диск не начал вдруг угрожающе покачиваться.
— Держите его! — закричал Тедди, бросаясь на диск.
Все повалились на камень, как во время игры в регби. Но диск продолжал покачиваться. И вдруг, стряхнув с себя людей, плавно взмыл в воздух, как воздушный шар, вырвавшийся из рук ребенка. Он поднялся над деревьями, понесся на запад и вскоре растаял в небе, озаренном последними лучами заходящего солнца.
Милорад Павич
Пароль
Человек, одним из первых поселившийся в моих снах, был русским. У него шрам через все лицо, вот уже три с половиной десятка лет мне снится, как он, в огромном шлеме советского танкиста, входит в наш двор, волоча за собою печку на колесиках. На ней труба с остроконечным колпаком-крышкой, печка дымит, как пароход. Она вся увешена кухонной утварью, позади прилажена охапка дров и леечка с нефтью, в бесчисленных ящичках склянки с кореньями, крупами и приправой, наготове уже и квашня с тестом. Солдат тоже дымит — козьей ножкой, которую он сунул не в рот, а в нос, в левую ноздрю. Посреди двора он останавливается, раздувает огонь, поливает маслом сковородку и швыряет на нее куски теста. Сон наполняется запахом масла, разносящимся стремительно, как свист, и мне всякий раз чудится, что он разбудит кого-то в комнате, где сплю только я один. Солдат жарит пироги маршалу Толбухину и поет.
Его песне, сложенной где-то на Дону, вероятно, не более трех столетий от роду, и судьба ее такая же, как у тысяч других народных песен. Распевали ее на деревенских празднествах за ковш пива, на свадьбах, когда по обычаю выносят на блюде «красу девичью», наигрывали балалайки, и армии и конницы брали ее с собой в поход, потому что тот, кто умеет достать до сердца клинком, достанет до него и песней. Подхватывал ее казачий хор, вторя светлому мужскому голосу, что устремлялся ввысь и угасал на долгой — свеча успеет догореть — ноте, словно забыв о времени. Потом, в революцию, пелась она и красными, и белыми, а спустя еще годы, как и многие другие, похожие на нее песни с веселой мелодией и грустными словами, шла вместе с советскими солдатами, через вторую мировую войну. Сразу скажу, что была эта песня не из приметных и известных, по советскому радио не передавалась, и добиралась она до Дуная в русских танках, под бренчанье наскоро смастеренных бойцами балалаек, или, может, занесли ее из Крыма в Белград в сорок четвертом пехотные отряды Советской Армии, славившиеся звонкими голосами и крепкими ногами, изнашивавшими по восемь пар сапог за год марша. Пели ее в тот год и югославские скоювцы[2], потому что слова о парне, которого оберегают талисманы — перстень, плетка и балалайка, по-нашему — тамбура, были понятны и не нуждались в переводе:
Мы, чье детство прошло в оккупированном Белграде, этой песни, разумеется, не знали и услыхали ее впервые от русских солдат уже после освобождения города. С той поры песня о кольце, плетке и тамбуре и звучит во мне, и память о солдате со шрамом, наискось рассекшим ему лицо, не тускнеет в моих снах. А вот Никола Биляр никогда не слышал песни о плетке, кольце и тамбуре, хотя и учился музыке. Он просто не успел ее услышать. Поэтому я расскажу о том, какую роль она сыграла в его судьбе, расскажу, чтоб не говорили потом, что «было это так давно, что уже стало неправдой».
Когда первый год жизни Николы Биляра истек, быстрая птичка юркнула в рукав его сорочки, выпорхнула из другого, и подарили мальчику плетку с рукояткой, покрытой тонкой резьбой. Поначалу он берег плетку, даже умел выщелкать ею свое имя. Потом, когда в музыкальной одаренности Николы Биляра уже не было сомнений, плетку забросили на полку над изголовьем и забыли о ней. Способности к музыке открылись чрезвычайно рано и совершенно случайно. Шла пятая неделя великого поста — «глухая», когда не положено петь и веселиться, стояло утро. Николу напоили водой из колокола и с куском пирога в руке — ведь негоже натощак слушать птичье пение — отправили гулять на зеленый луг, что между домом и Дунаем. На лугу тропинки ускользали из-под ног, как улитки после дождя, над тропинками клубились нежные запахи, и мальчик принялся придумывать запахам имена. Придумав, он вытягивал их тоненьким голоском, словно продевая звук в игольное ушко, иногда голосок обрывался, будто кто-то ниточку перекусывал, а если Николу спрашивали, чем это он занимается, он отвечал, что греет на солнце свои песни, которые долго томились во мраке. Домой, на Дорчол, он вернулся с песнями. Когда мальчику пошел седьмой год, пришлось перелистать «Политику», чтобы найти на ее страницах объявление об уроках музыки. Так Никола и выучился — сначала петь, а потом читать, сначала читать ноты, а потом буквы.
В заклятый день, когда решается, сырым или сухим быть лету, мальчик обвязал дождевого червя красной ниткой — дождь не собрался, зато в дом пришел старикашка с квадратными зрачками и такими древними ушами, что только потри — сразу раскрошатся, как прошлогодняя листва. Волос с его головы еле-еле хватило бы набить трубку, и разве что борода была вроде как бы моложе всего остального, но и она становилась седой уже внутри, под кожей, до того как вылезала наружу. Оглядывая комнату потухшими глазами, он объяснил родителям мальчика, что воды бывают разные: одни гасят пламя, а другие нет, точно так же обстоит дело и с пением. Сначала, сказал учитель, он посвятит своего питомца в историю музыкальных форм, возникших здесь, на Балканах, где земля пропиталась песьим смрадом на локоть в глубину, а людскою кровью всего на пядь. Никакими инструментами на уроках он пользоваться не будет, звучать будет один только голос. Это важно, — подчеркнул он, впитывая ноздрями запахи комнаты, — потому что в музыкальных заведениях страны изучается исключительно старая церковная музыка Запада, а все остальное замалчивается, как будто отечественного музыкального прошлого не было вовсе. Ведь нож заново оттачивается, когда меняет хозяина…