Откуда я это знаю? Об этом лучше не говорить. Любовь? Ах, боже мой, так, значит, вы просто глупая девчонка, верящая в чудеса? И надо же вам было втюриться именно в него, нашего доцента, женатого человека (чью жену, возможно, зовут Марианной, мелькнула у меня мысль). Неужели вы забрали себе в голову, что если наделать подряд много-много глупостей, то из этого в конце концов выйдет что-нибудь путное! Милая моя детка, рассказывайте это кому-либо другому, но только не мне. (Видишь, я даже стала разговаривать с ней покровительственным тоном, и временами казалось, что я вызвали ее лишь для того, чтобы взглянуть на нее свысока.) Почему «только не вам»? (Это она спросила.)
Потому что мне наконец-то стало совершенно ясно (не будем опять-таки говорить откуда), что все эти нелепые поступки совершаются не без тайного сознания цели. Не без тайного согласия с конечным результатом. Это вовсе не значит, что человек ясно понимает, чего он ищет.
Пойдемте. Здесь, в холле, где сегодня выставлены детские книжки и огромные фото авторов, когда-то размещалась выставка художников-медиков «Скальпелем и кистью» или то в этом роде. Посетить выставку могли, разумеется, все, не только врачи. Могла пойти и я, и мой старый знакомый Макс, но он пришел не один. Нет, Девушка, пожалуйста, не делайте такое удивленное лицо, а извольте уважать истинную случайность. Случайно он пришел не один, с ним и с тем человеком я встретилась чисто случайно; это была последняя случайность, связанная со спутником Макса, и потому она заслуживала того, чтобы за нее зацепиться.
Вы ведь давно уже хотели познакомиться.
В этом был весь Макс, слон в посудной лавке, всегда готовый помочь людям сблизиться: стоит, например, увидеть кого-то мельком на одной из этих многочисленных научно-популярных лекций, стоит мимоходом обронить чье-то имя, и он уже, оказывается, знает этого человека и чувствует себя обязанным при первой же оказии притащить его с собой.
Хотели познакомиться? Вот как? И даже давно? С чего ты взял?
Будь повежливей. Это господин…
Не пугайтесь. Неужели я похожа на такую, что будет называть имена? Я и вашего-то не знаю, а то имя нам и вовсе ни к чему. Да я сама вот-вот его забуду.
Вчетвером мы спускаемся вниз по лестнице: Макс, Безымянный, вы и я. Вы возражаете? Уверяете, что вас там не было? Что в то время вы еще не бывали в этом городе? Что именно тогда вы в своем родном городке, в вашей девичьей комнатке надевали платье для выпускного бала? У вас и в мыслях не было ничего плохого? Наивное дитя! О, как вы заблуждаетесь! Шаг за шагом шли вы рядом с нами, не миновали ни одной ступеньки, и вы, должно быть, уже тогда хорошо знали песенку — каждое ее слово, каждую ноту, — песенку, которая давно звучит у меня в ушах, — сейчас вы впервые услышите ее от меня:
Вопросы такого рода, похоже, действуют отрезвляюще. Так или иначе, вахтерша проверила мой читательский билет, словно сама она и не думала шепотом подсказывать мне пароль; фонтан во внутреннем дворике не работал, голубовато-зеленый бассейн был сух и пуст. Я вышла на улицу, надела солнечные очки и, бросив взгляд на свои точные московские часики, выяснила, что скоро уже три часа. Только полчаса назад я встретила моего друга Петера и впервые за много лет услышала его смех. Он снова обрел все то, что нам раньше так нравилось в нем: смех, обаяние, уверенность. Он вернул себе все это в тот миг, когда ему удалось отделаться от нас — от нас, преследователей, вершителей правосудия. От нас, хотевших взять у него в залог то, чем он не владел.
Иногда ты упрекал меня в слабости к нему. Поэтому, когда однажды я встретила его на Унтер-ден-Линден, я сообщила тебе единственно, что я его встретила. На углу Шарлоттен-штрассе, где тогда еще находилось старое кафе «Под липами» и куда мы с ним позже зашли. Мы оба возвращались каждый со своего заседания и были очень усталые. Никого бы я так не хотела встретить в эту минуту, как его. Петер, дружище, до чего же это здорово опять немного потрепаться, как в былое время. Липа, к стволу которой я прислонилась, была тоньше и по крайней мере на два вершка ниже, чем теперь; мой друг Петер держал посреди пустынной улицы речь, обращенную к слегка вогнутому месяцу, что часто делал, будучи студентом. Он хотел рассмешить меня, и он меня рассмешил. В самом деле, при всех его блестящих качествах, ему не хватает только одного, которое могло бы спаять все остальные, — твердости. Я заговорила об этом, вероятно, потому, что он начал рассказывать о новой теме своей диссертации. Невольно я переняла его тон. Тон, который отныне становился наиболее уместным между нами. Я заметила вскользь: здорово тебе подрезали крылья.
Перестань, ответил он. И тут я увидела, что он не трус, а просто хладнокровный, и поняла, насколько труднее говорить с человеком равнодушным, чем с тем, кто сознает свою вину. Кажешься себе смешной, когда приводишь такому, как Петер, все доводы, которые сам он еще неделю назад выставлял в пользу своей прежней, актуальной, но несколько щекотливой темы: он их прекрасно знает и вовсе не собирается опровергать. (Разве речь шла не о спорном этапе новейшей истории? О поле, которое тем временем было возделано другими?) Мы сидели за пивом, и Петер разыграл передо мною в лицах заседание, созванное специально для того, чтобы польстить его самолюбию. Чтобы убедить убежденного. Новая тема, которую предложил ему ученый совет института, была против старой, все равно что комнатная собачка против ежа, это знал каждый, но никто не смел и виду показать, что знает. Петер изображал мне, как каждый из его коллег — некоторых я даже знала, — находил все новые, все более убедительные доказательства в пользу необходимости этой работы, которая уж, во всяком случае, никому не могла повредить. Мой друг Петер заранее знал, что они решили, впрочем без предварительного сговора, поиграть в демократию, знал он также, какая роль отведена каждому в этом спектакле. Самому ему, разумеется, надлежало для начала прикинуться разочарованным, огорченным, потом начать понемногу сдавать позиции, оказать весьма умеренное сопротивление и в точно рассчитанный момент его прекратить, для виду еще колеблясь, но как уступая более убедительным доводам. Он продемонстрировал мне и рукопожатие, которого удостоил его директор института, испытывавший явное облегчение. Он заглядывал мне в глаза с такой же симпатией, какою теплился взгляд его нового научного руководителя.
Тут я, сбитая с толку таким избытком симпатии, опустила глаза и с прежним прямодушием уже никогда больше не поднимала их на моего друга Петера. Я его ни в чем не упрекала. Кто я такая, чтобы кого-то в чем-то упрекать? И все-таки он воскликнул: «Ну почему именно я?»
Этот вопрос неотступно преследует меня и по сей день. Я не могла таить его в себе и поделилась им в неподходящий момент с неподходящим человеком. Это было здесь поблизости, в «Линденкорсо», в новом кафе «Эспрессо» — тогда оно действительно было новым. Кажется, дело было осенью, я была в замшевом пальто и прошла, не глядя, мимо столика у окна, чтобы тот, Неназванный, кто должен был в это время сидеть здесь, как сиживал каждый четверг, заметил бы меня первый, чтобы он встал, пошел бы за мною следом, поздоровался и пригласил к себе за столик. Конечно, процент риска при таких затеях велик, но на этот раз она мне удалась. Удался мне и удивленный вид. Ты не поверишь, но мне не пришлось его изображать. Я в самом деле была удивлена. Ах, это вы? Правда, каждый четверг? Между двумя вашими основными лекциями?
Хвала случаю.
Первый и едва ли не единственный раз оказались мы вместе, за одним столом, как оказываются другие люди, которые в обед наспех съедают несколько ломтиков салями с хлебом и запивают бутылочкой колы или, как предпочитал он, кофейничком мокко. Только другие люди либо просто сговариваются, либо встречаются случайно, а вот меня после такого удачного начала случай оставил с носом. Мне пришлось быть расчетливой, хитрой, заниматься нервирующими расспросами, унизительными телефонными звонками, которые привели меня в определенный час в определенное место — сюда, в это кафе.