Когда по ночам она вставала с широкой кровати за занавесом и, скользнув в крошечную кухню, жадно пила воду из крана; когда, подойдя к открытой балконной двери, слушала рокот ночного города и, глядя поверх низких крыш торговых зданий на Фридрихштрассе, следила, как надвигаются и пропадают во тьме фары машин, а потом поднимала глаза к розовеющему горизонту, на котором рисовался ломаный силуэт города; когда мой друг Петер, чувствуя себя как ни разу в жизни беспомощным, вставал тоже и спрашивал, не может ли он что-нибудь для нее сделать; когда она начала понимать, что без чьей-либо вины остается ни с чем и что за невозместимые потери никого винить нельзя, — тогда она сказала, пока еще не отказывалась говорить: любви конец, если принимать ее слишком всерьез.
Мой друг Петер не переносит угрызений совести. Председательствующий откашливается. Вы не называете этого человека: надеюсь, он не из нашего преподавательского состава. Удивительно, что такие истории у нас теперь случаются все чаще и чаще. Прежде рыцарственный мужчина отказывался назвать имя дамы, но похоже, что в эпоху женского равноправия укоренился противоположный обычай. Как много детей, не знающих имени отца! — Впрочем, это дело ваше. Наше дело выяснить, почему вы в течение трех месяцев пропускали занятия без уважительной причины.
Девушке нечего на это ответить. А вот с Отто Козинке, который стал беспокоиться и по поручению матери зашел спросить, не больна ли она, — с ним она говорить не отказывалась:
Знаешь, Отто, мне это претит, — О чем вы, фройляйн? Что вам претит? — Что они себя ни в грош не ставят. Понимаешь, Отто, что я имею в виду? — По правде говоря, нет, фройляйн, — Что их собственное счастье им безразлично, — Ну уж в это я никак не поверю, фройляйн, — Не поверишь? Где же твои глаза? Разве ты не видишь, как они убегают от самих себя, все дальше и дальше? И ты никогда не задумывался над тем, куда девается все то, чего нам не удается совершить? Наша непрожитая жизнь?
Опытный человек, председатель комиссии с первого взгляда понял, что эта девочка себя переоценила. Мы хотим вам помочь, сказал он, и он действительно этого хотел. Кто бы из нас позволил себе бросить камень? Представительница Союза молодежи, симпатичная живая девушка, казалось, испытывала желание хотя бы взяться за камень, хотя бы взвесить его на руке: посмотреть, какие глаза бывают у человека, когда он ждет удара? Но председатель остановил ее взглядом. У вас неприятности, какого рода — мы выяснять не будем. Сложные переживания. Допустим. На неделю-другую это может выбить из колеи молодого человека, и он забудет о своих обязанностях. Но на несколько месяцев! А потом вы не желаете отвечать за свои поступки. Спасаетесь бегством, даже идете на прямой обман!
Тут Девушка, не отстающая от меня ни на шаг, заявляет протест, мы поравнялись с букинистическим магазином, в витринах которого лежат старинные гравюры и первые издания «Вертера». Знаю, говорю я, извините. Я возвела поклеп на председателя вашей комиссии, человека порядочного. Не он говорил вам о бегстве, о прямом обмане. То был другой человек. Каждое слово — нож, но нацелен он не в вас, а в меня.
Ну скажи, до чего мы дойдем, говорил он мне, если будем уступать каждому своему порыву. Мы шли с ним наискосок через Маркс-Энгельсплац; когда нет демонстрации, площадь пустынна; стоял апрель, и день выдался по-весеннему теплый, я ждала его перед зданием клиники, ничем не обосновав такой неслыханной дерзости. Он и бровью не повел, но волей-неволей снова заговорил о вас, Девушка, а когда стал накрапывать дождь, ничего не имел против того, чтобы идти под одним зонтиком со мной. Он заклинал меня ради всего святого объяснить ему, на что вы рассчитывали? На брак? На ребенка? На побочную семью, что теперь становится так модно?
Поскольку я не удостоила его ответом, то ему ничего другого не оставалось, как тут же, на Унтер-ден-Линден, рассказать мне всю вашу историю до самого конца. Эта студентка в течение трех месяцев прогуливает лекции, не представляя оправдательных документов, какие бы там ни были у нее причины. Любой врач дал бы ей больничный лист. Но нет, для этого она слишком горда. Конечно, общественным организациям можно поставить в упрек, что они так поздно спохватились, так долго не спрашивали у нее отчета, куда она девает принадлежащее им время (даже если она больше не брала положенной ей стипендии). Вдруг она ударяется в панику — спрашивается, почему только теперь? — сломя голову мчится домой, пристает с ножом к горлу к добродушной, но малоопытной женщине, матери своей подруги, работающей медсестрой в поликлинике, пристает до тех пор, пока та не добывает ей справку. Чистая фальшивка, которую университетское начальство сразу же замечает. Обман обнаружен. О комиссии уже шла речь. Что ей оставалось, как не исключить Девушку? Исключить сроком на один год — великодушнее они поступить не могли. Теперь она стоит у конвейера на электроламповом заводе.
Тут я поблагодарила его. Спасибо, сказала я, за эту великолепную мрачную историю.
Мы молча дошли до красной ратуши. Нечего так на меня таращиться, сказала я тогда, лицо у меня мокрое от дождя.
Под зонтиком? — спросил он. В голосе его звучало сомнение.
В то время на Алексе еще стоял старый универмаг, нам пришлось забежать вовнутрь, потому что дождь полил как из ведра. Он все еще не сводил с меня глаз. Мне хотелось наконец высказать все, без обиняков, без стеснения, но со сдержанным гневом. Дорогой мой друг, сказала я, и это было прекрасное начало. Известно ли вам, чем вы безостановочно занимаетесь? Пособничеством.
В убийстве? — насмешливо спросил он.
В действиях, толкающих человека к гибели.
Тут я увидела, что эта мысль уже приходила ему в голову.
Значит, вы меня осуждаете, сказал он.
Я сказала: не воображай, что ты меня обезоружил, признав свою вину, впрочем, на час позже, чем следовало. Ты никогда не пробовал ходить по канату?
По какому еще канату?
По канату над пропастью. Ты всегда ждал, пока построят мост.
Я всегда пытался помочь строить мост.
Это я знаю. И не тратил ни одной минуты своего драгоценного времени на то, чтобы прислушаться к голосу, к тихому — восторженному или предостерегающему — голосу тех, кто уже на другой стороне, кто вопреки твоему совету отважился перейти по канату?
Я это делал, отвечал тот, кто хочет, чтобы имя его осталось неназванным. Я прислушивался. Иногда ваш голос звучит приятно. Завлекательно. Не спорю, иногда меня радует, что один из нас уже по ту сторону и внушает нам мужество. А иногда меня бесит, что он зря подвергает себя опасности. Ибо не надо забывать: канат остается канатом, а пропасть — пропастью.
Но падение в пропасть, отвечала я ему, почти всегда совершается из-за утраты чувства симпатии — это тебе хорошо известно.
Что убедительно доказывает история Девушки. Я изобразила своему собеседнику, в какой растерянности оставил ее Петер, съехав с той квартиры со своим походным чемоданчиком. Когда канат оборвется, падение длится долго, боль чувствуешь не сразу, но ты увлекаешь за собой в своем падении все то, что со временем могло бы послужить тебе опорой, и прежде всего — уверенность, что иначе ты поступить не могла. Рождается ужас, стыд и, наконец, то, чего ты меньше всего ожидала, — страх. Те судорожные метания, которые теперь ей ставят в упрек: бегство, обман, мы проступками считать не будем. Разве ты не знаешь, спросила я его, как для человека все вдруг может вывернуться наизнанку? Лица превращаются в рожи, любовь — в измену, обычные расспросы — в невыносимое шпионство.
Ну, а если и знаю, то что? — сказал он. Знаю, но ничего поделать не могу. Ты посоветовала бы мне, чтобы я бесконечно длил бессмысленные мученья?
Мы стояли в универмаге, под крышей, но мое лицо было мокро от дождя. Кто-то мне его вытер, но влага вскоре появилась вновь.
Приговор! — потребовал Неназванный. Вы собирались вынести мне приговор.
Приговор оправдательный. Ты оправдан.