Выбрать главу

Из дому мой профессор уходит, как обычно, но спустя несколько часов я вижу, что он бродит по лесочку. Я забираюсь в кусты, не поздоровавшись с ним, потому что придаю большое значение соблюдению тайны в моей интимной жизни. (Замечу в скобках, что на сей раз речь идет о белой с черными пятнами Лауре жестянщика Вилле, кротком и привязчивом создании, которому так чуждо властолюбие.) Доктор Хинц все еще ходит к нам, хотя работа не ведется уже несколько дней. Является он по вечерам, когда моего профессора еще нет дома. На нем жилет винного цвета. Он целует руку фрау Аните, и они удаляются в гостиную, куда я за ними не следую.

Так как разговоры на ненаучные темы нагоняют на меня невероятную скуку. Иза возится с приемником в своей комнате, достигая при этом такой силы звука, что я влезаю в шкаф и прячусь под подкладкой меховой шубы. Затем я слышу, как в прихожей доктор Хинц и мой профессор вежливо здороваются друг с другом. Один уходит, другой приходит.

Полночь.

Слышу, как фрау Анита спрашивает:

— Что с тобой, Рудольф?

Мой профессор проходит мимо нее молча, каким-то необычно тяжелым шагом и запирается в своем кабинете, но я все-таки кое-как успеваю проскочить в дверь. То, что он извлекает из портфеля, — это вовсе не новые послания Генриха, а две бутылки коньяка, из коих одна наполовину пуста. Он сразу же приставляет ее ко рту и делает большой глоток. Затем начинает говорить.

Я, как известно, не робкого десятка, но мне становится страшновато.

— Регина, — говорит профессор прикладной психологии P.-В. Барцель, — фройляйн Кака! Стало быть, ты не хочешь меня, ты возгордилась. Ну, хорошо. Даже превосходно. (Так говорит мой профессор, поглощая содержимое бутылки.) Настанет день, когда вы не сможете не любить меня, милая барышня. Только вы уже будете не Какой и не Макакой, а таким же Рефлексообразующим Существом, как все прочие, а гордость я удалю у тебя при формировании твоей личности как нечто второстепенное и выдам тебя замуж не за твоего белобрысого мальчишку с унылой физиономией, торчащей из-под мотоциклетного шлема, а за Сисмаксздора. И свидетелем при вашем бракосочетании будет Генрих; этого оболтуса, этого наглеца я уж тоже как-нибудь поприжму. Он станет положительным с головы до пят, этот мерзавец, беспощадно положительным, и какой только жратвы я ему ни дам, выплевывать он будет только одно: ДА ДА ДА ДА ДА ДА.

Стучат. Слышу голос доктора Феттбака и предпочитаю…

Примечание издателя

На этом рукопись обрывается. Наш кот Макс, если только ее автором был действительно он, что нам представляется маловероятным, завершить свой труд не успел. Он умер на прошлой неделе, пав жертвой коварной кошачьей эпидемии. Скорбь, которую вызвало в нашем сердце известие о кончине Макса, не знавшего себе равных по красоте и характеру, усугубила эта находка в его литературном наследии. И, как это обычно бывает, когда автор был тебе лично знаком, нас смущает своеобразное, мы бы даже сказали искаженное, мировосприятие, лежащее в основе его произведения. Выходит, что и наш добрый Макс не стеснял своей фантазии. Даже собственный его образ, запечатленный в нашей памяти, отличается, и при этом выгодно, от образа рассказчика, исповедовавшегося только что перед читателями.

Но кто же, кто, отдавшись во власть разного рода придирок или ущемленного тщеславия, осмелился бы скрыть от широкой общественности этот памятник, который воздвигло самому себе одаренное существо?

1970

Павел Вежинов

Барьер

Нине

Повесть

…И все чаще подстерегает меня по ночам одиночество, прежде такое чуждое и непонятное мне чувство. Оно возникает обычно около полуночи, когда замирает все живое, утихают все шумы, кроме поскрипывания панельных стен, точно у коченеющего мертвеца потрескивают кости. В такие минуты меня охватывает нелепое ощущение, будто я в разинутой пасти хищного зверя — так явственно и отчетливо слышу я чье-то близкое дыхание. Встаю и начинаю нервно расхаживать по просторному холлу, служащему мне кабинетом. Спасения нет. Чувство одиночества — не густое и липкое, а пронзительное и острое, как лезвие кинжала. Оно настигает меня внезапно, пытаясь прижать к стене подле дурацкой позеленевшей амфоры или фикуса, задвинутого в угол моей домработницей. Едва нахожу в себе силы вырваться из его тисков и выскакиваю за дверь, забыв погасить свет. Влетаю в лифт, спускаюсь затаив дыхание с пятнадцатого этажа на первый. Прекрасно знаю, что если застрянешь ночью в этом скрипучем катафалке, то скорее умрешь, чем кого-либо дозовешься. Сажусь в машину, поспешно включаю мотор. Его тихий рокот несравненно приятнее журчания воспетых поэтами горных потоков и мгновенно успокаивает меня. Посмеиваясь над своей глупостью, медленно трогаюсь с места. И все-таки не могу унять озноба, словно меня вытащили из холодильника. Поеживаясь, открываю окно, чтобы выветрилось зловонное дыхание зверя, преследовавшее меня до самой машины Что со мной происходит, не пойму, наверное, после развода с женой сдали нервы.

Шины шуршат мягко и монотонно, как дождь. Круто, чтобы услышать укоряющий и вместе с тем ободрительный скрип тормозов, сворачиваю к аллее, которую мы называем улицей. Фары перечеркивают темные фасады домов, точно проводят по ним пальцем. Далекая люстра, выхваченная их светом, сверкнет на миг перед моими глазами и погаснет. Мелькнет и исчезнет белая тюлевая занавеска. Но я уже не один, со мной мотор. Напрасно поносят это терпеливое и непритязательное существо за то, что оно извергает смрад. Ну, извергает, конечно, так по крайней мере делает это пристойно, а не рыгает, как люди после кислого вина и чеснока.

В это время открыт, пожалуй, только ночной ресторан гостиницы «София». Я оставил машину, как всегда, на площади и без особой решительности вошел в роскошный лифт. Я совсем было успокоился, и мне уже почти расхотелось идти в ресторан. Я не любитель выпить, не люблю шумных сборищ, пьяных болтунов, вообще богемы. И все-таки это, можно сказать, моя постоянная среда, к ней влечет меня инерция повседневности. По натуре я человек замкнутый, даже хмурый, губы у меня всегда крепко сжаты. Знаю, что вызываю расположение, но не понимаю почему. Похоже, что люди молчаливые, лишь время от времени изрекающие едкий парадокс, вызывают большой интерес, чем записные остряки вроде тех, какими любила окружать себя моя жена. Я пересек зал, стараясь не смотреть по сторонам, и сел за столик в самой глубине. Однако, вместо того, чтобы окончательно успокоиться, почувствовал себя в каком-то странном вакууме.

Заказал белый итальянский вермут, сладковатую и противную бурду, которую и пить-то не стоит. Но чем прикажете надираться в такой поздний час? Только теперь огляделся по сторонам. В этот вечер в ресторане было довольно пусто и непривычно тихо. Тишина словно въелась в красные плюшевые занавески. В ее прозрачной паутине бесшумно, как пауки, скользили официанты, молчаливо и ловко обслуживая посетителей. Это, пожалуй, основное достоинство этого заведения, потому как холодная телятина, которую мне подали, была жестковата. Я выпил еще рюмку вермута, потом чистое, с одним только кусочком льда виски. По телу разлилось приятное тепло.

В таких случаях воображение сразу же оживает и расправляет, словно готовясь взлететь, тонкие, синие, как у стрекозы, крылышки. Но на сей раз оно только-только зашевелилось, как один из официантов подошел ко мне и вежливо сказал:

— Товарищ Манев, вас приглашают за длинный стол.

Никакого длинного стола я, проходя, не заметил.

— Кто приглашает?

— Большой Жан.

— Пьяный?

— Нет, нисколечки.

Я вздохнул с досадой. Большой Жан был мой портной. Обижать своего портного, особенно если хочешь быть хорошо одетым, нельзя.

— Скажите, что сейчас приду, — ответил я.

Доел, не торопясь, телятину и мрачно направился к столу, за который меня пригласили. Да, Жан действительно собрал с десяток своих почитателей и клиентов. Завидев меня, он стал в своем безукоризненно выглаженном костюме немыслимого сиреневого цвета. Этот человек, с таким вкусом одевавший других, совершенно не умел одеваться сам.