Выбрать главу

В один из оврагов заползала тупиковая ветка технической железной дороги, и там всегда стоял заброшенный поезд – длинный состав, забытый всеми: ржавый, с выбитыми вагонными окнами. Мы забирались на покатые крыши вагонов и шли по ним, перепрыгивая с вагона на вагон.

Я написал, что не страдал в детстве перепадами настроения. Действительно, не страдал. Но мои родители ими страдали. То они были спокойны, как Будда, то веселы и насмешливы, словно арлекины, то печальны, как отягощенный меланхолией Пьеро. То светились они неземной добротой, то становились раздражительны и угрюмы, как Скрудж. Я не мог объяснить себе эти перепады, эти противоречивые свойства возлюбленных существ. Оттого зародилось в моей шестилетней голове параноидальное подозрение, что несколько различных душ обитают в их телах. Я даже пытался подловить их посредством окольных расспросов о мелких обстоятельствах вчерашнего дня. Мне казалось: сегодня в этом теле бодрствует одна из душ, но вчера она спала, уступив место другой душе. И, возможно, сегодняшняя душа не помнит о том, что ощущала душа вчерашняя.

Эти подозрения породили серию кошмаров, в которых мои родители превращались в группы одинаковых персонажей. Я видел несколько мам и несколько пап одновременно. Папы почти не отличались внешне друг от друга, разве что ростом и повадками. Кто-то был повыше, кто-то пониже. То же самое происходило и с мамами. Я пытался опознать в этих группах настоящих, подлинных, неподдельных родителей. Но в сновидениях эти попытки терпели крах. Если же мне все же удавалось обнаружить подлинных родителей в толпе их подобий, то это обнаружение отнимало так много сил, что просыпался я изможденным, как бы даже истерзанным. Надо ли говорить, что я боялся этих снов? Анализируя сновидения с вышеописанным сюжетом, я прихожу к неизбежному выводу, что содержание этих кошмаров напрямую связано с двумя значениями слова «размножение». Размножение как копирование (в этом смысле говорят «размножить документ») и размножение как рождение детей. Когда я говорю о своем страхе перед сновидениями этого типа, я подразумеваю, что меня пугало размножение моих родителей, то есть пугала возможность обнаружить их спрятанными, скрывшимися среди своих подобий. Но при этом я сам являлся единственным следствием размножения своих родителей (в другом смысле этого слова), я был их единственным ребенком, и значит, ужас, вызываемый этими снами, следует рассматривать как ужас перед фактом собственного существования, страх перед неотменяемостью моего рождения. Такого рода страх представляет собой как бы схватку, нечто вроде судорожного эффекта, который предшествует «второму рождению». Это «второе рождение» означает окончание так называемого дошкольного детства. Иначе говоря, в возрасте семи лет человек рождается во второй раз. И начинается второе детство – самое сладостное и самое таинственное. Точнее, столь же сладостное и таинственное, как и первое, третье, четвертое, пятое, восьмое, двенадцатое – и далее анфилада детств и отрочеств уводит нас за пределы земного существования, но и за этими пределами…

Глава одиннадцатая

Поезд в рай

Всем известно, что число семь есть нечто чрезвычайно существенное, поэтому вы не станете подозревать меня в склонности к преувеличениям, если я заявлю вам, что в семилетнем возрасте передо мной распахнулся даже не один, а целая вереница новых миров. Судьба достаточно своеобразно подготовила меня к встрече с этими новыми мирами, а именно я приблизился к моменту их раскрытия в состоянии крайне изможденном и истощенном – перед этим я целый год провалялся в больницах: врачи подозревали у меня туберкулез и усиленно кололи пенициллином. В результате каким-то образом выяснилось, что туберкулеза у меня нет и не было, но усиленное лечение оставило после себя разрушения почти столь же катастрофические, какие могла оставить болезнь. Это был тот год, когда мне вроде бы полагалось посещать первый класс школы, но я побывал в школьных стенах за этот год не более десяти раз, всё же остальное время оставался пленником медицинских заведений. Вышел я оттуда в виде маленького призрака. Бледность моя пугала даже очень старых людей, жалующихся на крайнюю слабость своего зрения. Худоба моя приближалась к худобе комара. Особо остроумные люди называли меня Освенцим.

В общем, я настолько перепугал всех своим неземным видом, что меня решили немедленно отправить в Крым. Сразу скажу, что решение это оказалось не только лишь совершенно разумным с медицинской точки зрения, но также и судьбоносным с точки зрения спиритуальной. Благотворные последствия этого решения превзошли даже самые оптимистические ожидания, а у меня самого даже и ожиданий-то никаких не было: я ничего не знал о том полуострове, куда меня собирались переправить. До этого я в Крыму не бывал, да и вообще меня прежде не заносило в какие-либо отдаленные от Москвы края. Так случилось, что это первое в моей жизни далекое путешествие я совершил один. Папа посадил меня в зеленый поезд на Курском вокзале, а мама встретила в Феодосии, но в течение почти двухдневного пути я пребывал в одиночестве. Впрочем, поезд густо наполняли люди, стремящиеся к морю. Но все они были незнакомыми, непостижимыми. Однако никакого беспокойства я не испытывал, едучи в этом поезде. Мне все нравилось и внушало ликование: люди, уютно пожирающие с промасленных газет жареных куриц, вареные яйца в их пальцах. Крепкий чай в граненых стаканах, обутых в изумительные металлические подстаканники, украшенные выпуклыми изображениями космических ракет, кремлевских башен, виноградных гроздьев и пятиконечных звезд. Эти дорожные подстаканники пленили мое сердце, так же как и кусочки твердого сахара в специальных бумажных одеяниях. На этих оболочках мутноватый поезд мчался сквозь просторы столь же отважно, как и тот, реальный, в котором пассажиры совершали ритуальные чаепития – они разоблачали сахар, освобождая его от бумажной одежды, а после бросали эти белые, укромно искрящиеся кубики в чай, где те быстро теряли свою геометрическую форму. Белые кубы молниеносно пропитывались темной горячей влагой, после чего не составляло труда раздавить их чайной ложкой: крепость этого чая уравновешивалась его сладостью. Я настолько привык в больницах к разнообразным микстурам, что мне и этот чай казался медицинским препаратом – впрочем, он и был препаратом: стоило сделать первый нетерпеливый глоток, как в мозгу загадочно прояснялось, а в глубинах ландшафта, проносящегося за вагонными окнами, начинали проступать некие отдаленные и мимолетные детали, которые, возможно, и не удалось бы рассмотреть без помощи магического напитка. Демократический поездной чай оборачивался оптическим эликсиром, а что его делало таковым – об этом оставалось только гадать: драгоценные ли рельефы подстаканников, или быстрый ход состава, или же проносящиеся мимо встречные поезда, в основном товарняки, бесконечные, ржаво-коричневые, с техническими надписями? Или же напиток претерпевал алхимическую трансформацию в результате регулярного встряхивания, как бы некоего взбалтывания, которое обеспечивалось вагонной тряской? Мне вспоминается относительно редкое слово «пахтание». Этим словом обозначают взбивание сливок с целью превращения их в масло, а в русских переводах некоторых староиндийских текстов это слово встречается в рамках словосочетания «пахтание миров» – боги взбивают миры, как если бы изготовляли гоголь-моголь, рекомендуемый детскими врачами для укрепления истощенных детей. Любой поезд, особенно поезд прежних лет, идущий с потряхиванием, с перестуками, с лязгом, с долгими сиплыми стонами – это тоже «пахтание миров», он есть тигль и реторта, он есть во всех смыслах «перегонный аппарат», где осуществляются процессы, называемые в алхимическом жаргоне возгонкой. Итак, всего лишь глоток строгого вагонного чая – и сразу же окно с мягко закругленными уголками покажет вам совершенно удаленный домик, или изгиб реки, или девочку-велосипедистку, ожидающую возле шлагбаума, упираясь одной голой ногой в сухую землю, другую же ногу оставив на педали. Или стрелочника, или царапину на стекле, или великолепное зернохранилище, напоминающее крепость нелюдимого рыцарского ордена. Напившись чаю с обломком печенья, я пялился в окно своего людного купэ с такой увлеченностью, как если бы это был экран, демонстрирующий мне захватывающий приключенческий фильм. Я лежал на верхней полке, упираясь подбородком в плоскую утрамбованную подушку. На сероватой наволочке близ моего лица виднелась печать железнодорожного ведомства, сделавшаяся прозрачной вследствие многочисленных стирок и окрахмаливаний, – эта печать сообщала подушке облик официального документа, заверяющий мой новообретенный статус путешественника, и я уже предвкушал те сновидения, которые, как я полагал, навестят мою детскую голову, когда она будет возлежать на этой подушке в ночные часы странствия. И я предчувст