Выбрать главу

— От вас пахнет, — начала она протяжно и удивленно, — как…

— Как от селедки! — с горечью договорила я.

Щеки у меня пылали, к глазам подступили слезы.

Наверное, мисс Батлер заметила, как я смущена, и ей стало жалко.

— Никакой не селедки, — мягко произнесла она. — Но, пожалуй, как от русалки…

И она поцеловала мои пальцы по-настоящему, и на этот раз я позволила это сделать; кровь отступила от щек, я улыбнулась. Надела перчатку. От прикосновения ткани пальцы как будто защипало.

— Не придете ли снова со мной повидаться, мисс Русалка? — спросила Китти Батлер. Сказанные небрежным тоном, ее слова — невероятное дело — показались искренними. О да, с большим удовольствием, отвечала я, и она удовлетворенно кивнула. Снова слегка присела, мы пожелали друг другу доброй ночи, дверь захлопнулась, и мисс Батлер скрылась.

Я стояла неподвижно напротив маленькой цифры 7 и таблички с надписью от руки «Мисс Китти Батлер». Сойти с этого места мне было совершенно невозможно, словно я и вправду была русалкой и вместо ног имела рыбий хвост. Я моргала. С меня лился пот; он вместе с дымом ее сигареты разъел касторовое масло у меня на ресницах, и веки очень зачесались. Я поднесла к ним руку — ту самую, которую она поцеловала; через полотно втянула носом запах — тот самый; опять покраснела.

В гримерной все было тихо. Наконец послышалось очень негромкое пение. Это была та же песня про торговку устрицами и корзинку. Но теперь песня эта была вполне кстати, и я, конечно, представила себе, как, мурлыкая ее, мисс Батлер нагибается, чтобы расшнуровать ботинки, как распрямляет плечи и сбрасывает подтяжки, а может, расстегивает брюки…

Так оно и есть, и только тонкая дверь отделяет ее тело от моих слезящихся глаз!

При этой мысли я наконец ощутила под собой ноги и удалилась.

*

Наблюдать выступление мисс Батлер после того, как она разговаривала со мной, улыбалась мне, прижималась губами к моей руке, было так странно; я волновалась и больше, чем прежде, и одновременно меньше. Ее красивый голос, элегантный костюм, небрежная походка — я чувствовала себя тайной совладелицей всего этого и заливалась довольным румянцем, когда толпа бурно ее приветствовала или вызывала на бис. Она не бросала мне больше розу; как прежде, они отправлялись к хорошеньким девушкам в партере. Но я знала, что она видит ложу и меня в ней: иногда я во время пения ловила на себе ее взгляд, и каждый раз, перед тем как покинуть сцену, она махала шляпой залу и кивала, или подмигивала, или чуть заметно улыбалась персонально мне.

Мне было и приятно, и в то же время досадно. Я знала уже, что прячется за слоем пудры и небрежной походкой, и мне тяжко было просто слушать пение наравне с обычной публикой. Без памяти хотелось вновь посетить мисс Батлер в гримерной, но я боялась. Она меня пригласила, но не назвала время, а я в те дни была ужасно застенчивой и робкой. И вот я каждый раз, когда ничто не мешало, сидела в своей ложе, слушала, аплодировала, ловила тайные взгляды и знаки, но только через неделю решилась вновь отправиться за кулисы и, бледная, потная, дрожащая, постучаться в гримерную мисс Батлер.

Но за самой любезной встречей последовали упреки, что я так долго ее не навещала, вновь завязалась непринужденная беседа о ее жизни в театре и моей — в устричном ресторане в Уитстейбле, и мне стало понятно, что робела я зря. Убедившись окончательно, что ей нравлюсь, я посетила мисс Батлер еще раз, а потом еще и еще. В тот месяц я не бывала нигде, кроме «Варьете», ни с кем не виделась, кроме нее, — ни с Фредди, ни с двоюродными сестрами, едва замечала даже Элис. Матушка начала было сердиться, но мой рассказ о том, что я по приглашению мисс Батлер побывала за кулисами и встретила самый дружеский прием, немало ее поразил. На кухне я старалась еще больше, чем обычно: разделывала рыбу, чистила картошку, крошила петрушку, кидала в кипяток крабов и омаров — и все это в такой спешке, что не всегда хватало дыхания напевать, заглушая их вскрики. Элис недовольно замечала, что из-за моей одержимости одной особой в «Варьете» со мной стало не о чем разговаривать; впрочем, в те дни я едва ли обменялась с ней двумя-тремя словами. После каждого рабочего дня я мгновенно переодевалась, поспешно ужинала и сломя голову бежала на станцию к кентерберийскому поезду, и каждая поездка в Кентербери завершалась визитом в гримерную Китти Батлер. С нею я проводила больше времени, чем в зале, наблюдая ее выступления, и чаще видела ее без грима, мужского костюма и сценических манер.

Чем больше крепла наша дружба, тем свободней, откровенней разговаривала мисс Батлер.

— Ты должна звать меня Китти, — очень скоро предложила она, — а я буду звать тебя… как? Не Нэнси — так к тебе обращаются все. Как тебя зовут дома? Нэнс? Или Нэн?

— Нэнс, — ответила я.

— Тогда я буду звать тебя Нэн — можно?

Можно ли! Я кивнула и идиотски заулыбалась: ради счастья слышать, как она ко мне обращается, я с радостью отринула бы все свои старые имена, взяла бы новое, а то и обошлась бы совсем без имени.

И вот ее обращение ко мне стало начинаться с «послушай, Нэн» или «боже мой, Нэн»; все чаще звучали фразы вроде: «Будь добра, Нэн, дай мне чулки…» Она все еще стеснялась переодеваться у меня на виду, но однажды вечером я обнаружила, что в гримерной установлена небольшая складная ширма; Китти, не прерывая разговора, пряталась за ней и подавала мне одну за другой детали своего мужского костюма взамен на предметы женской одежды, висевшие на крючке. Я была в восторге, что могу ей услужить. Дрожащими руками я чистила и складывала ее костюм, норовя тайком прижать к щеке то крахмальное полотно рубашки, то шелк жилетки или чулок, то шерсть пиджака и брюк. Каждый предмет еще хранил тепло ее тела, особый его аромат; каждый, как мне казалось, нес в себе заряд необычной энергии и пощипывал или жег мои пальцы.

Ее юбки и платья были холодными, рука ничего не ощущала, но я по-прежнему краснела, когда их касалась: волей-неволей мне представлялись нежные потайные уголки, которые обнимет, по которым проскользнет эта ткань, которые согреет или увлажнит надетое платье. Каждый раз, когда она появлялась из-за ширмы, одетая девушкой — стройная, миниатюрная, с накладной косой поверх задорной стрижки, — я испытывала одно и то же чувство: укол разочарования и досады и тут же довольствие и щемящая любовная тоска; желание коснуться, обнять, приласкать, сильное настолько, что приходилось отворачиваться и сцеплять руки, а то как бы они сами не обхватили ее и не прижали к груди.

В конце концов я так навострилась обращаться с ее костюмом, что Китти предложила мне приходить перед ее выходом на сцену и, как настоящий костюмер, помогать ей готовиться. Она сказала об этом с деланной беззаботностью, словно опасаясь отказа; наверное, ей было невдомек, как для меня томительно тянутся часы вдали от нее… Вскоре я совсем перестала посещать зрительный зал, а каждый вечер, придя за полчаса до выступления Китти, направлялась прямиком за кулисы, где помогала ей облачиться в рубашку, жилет и брюки, забранные у нее накануне, подносила пудреницу, чтобы она запудрила веснушки, смачивала щетки, которыми она приглаживала завитки волос, прикрепляла к лацкану розу.

Выполнив все это в первый раз, я последовала за нею; пока длился номер, стояла в кулисах и, раскрыв рот, глазела, как разгуливали по баттенсам на колосниковой галерее гибкие, словно акробаты, осветители; зала я не видела, сцены тоже, за исключением одной пыльной доски, в дальнем конце которой стоял мальчик и держал рукоятку, управлявшую занавесом. Как все артисты, Китти волновалась, и ее волнение передавалось мне, но когда, закончив номер, она ступала за кулисы, а в спину ей неслись топот, клики и возгласы «ура», ее раскрасневшееся лицо сияло от радости. Сказать по правде, я не очень любила ее такой. Она хватала меня за руку, но не видела. Можно было подумать, она пьяна от наркотиков или от любовной страсти, и я казалась себе рядом с нею полной дурой: спокойная, трезвая, ревнующая к толпе, которая заменяла Китти любовника.

В дальнейшем те двадцать минут, пока она была на сцене, я проводила в ее комнате одна, подальше от ликующей публики, слушая ритмы, проникавшие через потолок и стены. Я готовила ей чай — Китти любила чай, сваренный в кастрюльке, со сгущенным молоком, темный, как грецкий орех, и густой, как патока; по смене темпа выступления я догадывалась, когда поставить чайник на огонь, чтобы к ее возвращению чай был готов. Пока чай закипал, я вытряхивала пепельницы, протирала столик и зеркало, а также чистила ссохшуюся, в трещинах, сигарную коробку, в которой Китти хранила грим. Через эти пустяковые услуги находила выход моя любовь, они же служили источником удовольствия — сродни, наверное, самоублажению, так как в это время меня окатывало жаром и чуть ли не стыдом. Пока Китти была на сцене, во власти вожделеющей толпы, я обходила гримерную, оглядывала ее вещи и ласкала их, то есть обозначала ласку, не касаясь их пальцами, словно они кроме поверхности обладали аурой, которую можно было погладить. Мне было дорого все, что от нее оставалось: юбки и духи, жемчужные клипсы из ушей, а еще волосы в гребнях, реснички, прилипшие к палочке туши, даже следы ее пальцев и губ на сигаретах. Мир, как представлялось мне, изменился полностью, когда в него вступила Китти Батлер. Прежде он был обыденным, она же оставляла за собой странные наэлектризованные зоны, где гремела музыка и сияли огни.