Она засмеялась.
— Социализм — это одно, — объяснила она, — а Армия спасения — совсем другое.
— Ну, может быть…
Больше мы не разговаривали, только целовались и бормотали. Но на следующую ночь Флоренс достала книгу и велела мне читать. Это была поэма Эдуарда Карпентера «К демократии»; переворачивая страницы, с теплой Флоренс под боком, я ощутила между ног влагу.
— А с Лилиан вместе ты это читала? — спросила я.
Флоренс кивнула.
— Ей нравилось слушать Карпентера, когда мы лежали в постели. Наверное, она не догадывалась, что иной раз мне было нелегко это читать…
«А может, как раз догадывалась», — подумала я и оттого еще больше промокла.
Я протянула книгу Флоренс.
— А теперь ты почитай.
— Но ты уже все прочла.
— Прочитай мне те отрывки, которые читала ей…
Поколебавшись, она выполнила мою просьбу; пока она бормотала, моя рука скользнула ей между ног. Рука становилась уверенней, голос Флоренс — неуверенней.
— А ведь существуют специальные книги об этих предметах, — говорила я, вспоминая похожие ночи с Дианой (в эти самые ночи Флоренс, возможно, ерзала на постели рядом с Лилиан). — Хочешь, я тебе такую куплю? Не верится мне, что мистер Карпентер рассчитывал на подобное использование своей поэмы.
Флоренс приникла ртом к моей шее.
— По-моему, мистер Карпентер нас бы не осудил.
Она отпустила томик, и он упал ей на грудь Я смахнула его и навалилась на нее.
— А это в самом деле вклад в социальную революцию? — спросила я, двигая бедрами.
— О да!
Я сместилась ниже.
— А это — тоже?
— О, несомненно!
Я скользнула под простыню.
— А как насчет этого?
— О!
— Боже, — сказала я чуть погодя. — Подумать только, все эти годы я участвовала в социалистическом подполье и сама об этом не подозревала…
После этого «К демократии» всегда лежала у нас рядом с кроватью; как Флоренс иной раз, когда в доме все затихало, говорила: «Оденься-ка, дядя, в молескиновые штаны и спой мне песенку…», так я за ужином или во время прогулки шептала ей в ухо: «Ну как, Фло, займемся вечером демократией?..» Но конечно, некоторые из наших песен я ей не пела никогда — и среди них «Любимые и жены». И я заметила, что «Листья травы» не покидали своего места на полке внизу, под фотографиями Элеоноры Маркс и Китти. Я не возражала. Да и как бы я могла? Мы заключили своеобразную сделку. Между нами было решено целоваться до конца наших дней. И никогда не говорить друг другу: «Я тебя люблю».
— Правда, чудесно, когда ты влюблена, а на дворе весна? — спросила нас как-то апрельским вечером Энни; они с мисс Раймонд образовали пару и долгие часы проводили у нас в гостиной, вздыхая и восхищаясь друг другом. — Я была сегодня на одной фабрике, такой мрачной и ветхой, что трудно себе представить. Выхожу я во двор, а там растет верба — всего-то навсего куст вербы, но позолоченный солнцем и оттого так похожий на мою дорогую Эмму, что еще немного — и я бы припала к нему и расплакалась.
Флоренс фыркнула.
— Всегда говорила, нечего было допускать женщин на государственную службу. Расплакаться над кустом вербы? В жизни не слышала такого бреда; иногда я удивляюсь, как Эмма тебя терпит. Услышь я, как Нэнси меня сравнивает с веточкой в сережках, меня бы стошнило.
— Фу, как тебе не стыдно! Нэнси, когда ты видишь хризантему или розу, разве тебе не вспоминается лицо Флорри?
— Никогда, — заверила я. — Но вот вчера на Уайтчепелском рынке я заметила в тележке торговца рыбой камбалу — так сходство было потрясающее. Я едва удержалась, чтобы ее не купить.
Энни взяла руку мисс Раймонд и удивленно уставилась на нас.
— Клянусь, в жизни не встречала вторую такую пару любовниц — чтобы совсем без сантиментов.
— Для сантиментов мы слишком разумны, правда, Нэнс?
— Скорее, у нас слишком много забот, — зевнув, поправила я ее.
Флоренс заговорила робким голосом:
— Боюсь, в скором времени забот у нас станет еще больше. Знаешь, я обещала миссис Мейси из Союза, что помогу организовать митинг рабочих…
— Нет, Флоренс, — вскричала я, — только не это!
— Что это такое? — спросила мисс Раймонд.
— Безумный замысел, — объяснила я, — всех и всяческих союзов и профсоюзов Восточного Лондона: нагнать в Виктория-парк полным-полно социалистов.
— Это демонстрация, — прервала меня Флоренс. — Замечательная затея. Если удастся. Намечена на конец мая. Будут палатки, речи, киоски, карнавальное шествие. Гости и ораторы, как мы надеемся, соберутся из всех уголков Британии и даже из Германии и Франции.
— И ты пообещала помочь с организацией. А это значит, — с горечью обратилась я к мисс Раймонд, — она взвалит на свои плечи куда больше обязанностей, чем ей положено, и — обычная история — мне придется ей помогать: сидеть ночами над письмами к президенту Хокстонского профсоюза скорняков и модисток или Уоппингского сообщества изготовителей мелких металлических изделий. И все навалится одновременно…
Причем в то время, вертелось у меня на языке, когда мне больше всего захочется побросать папки с документами в пламя камина, растянуться перед ним и целовать Флоренс.
Во взгляде Флоренс выразилось как будто легкое огорчение. Она сказала:
— Если не хочешь помогать — не надо.
— Не помогать? В этом доме?
И все произошло так, как я предвидела. Флоренс принялась за тысячу дел, я, чтобы она не уработалась вконец, взяла на себя половину: писала письма, делала по ее указаниям подсчеты, доставляла в неопрятные профсоюзные конторы мешки плакатов и брошюр, посещала столярные мастерские, шила скатерти, флаги, костюмы для карнавального шествия. Наш дом на Куилтер-стрит снова зарос грязью, ужины готовились и поглощались в спешке, тушить устриц времени не было, я подавала их сырыми, и глотали мы их, не отрываясь от работы. На сшитых мною флагах и написанных Флоренс письмах оставались пятна устричного сока и жира.
Привлекли к делу даже Ральфа. Как секретарю соответствующего профсоюза ему было поручено написать краткое обращение и в день демонстрации зачитать его перед публикой в промежутке между более пространными речами. Обращение было названо «Почему социализм?». Ральф, не слишком искусный оратор, извелся, пока сочинял его и репетировал. Он часами просиживал за обеденным столом, писал, пока не устанет рука, а чаще уныло рассматривал пустой лист бумаги, затем кидался к книжным полкам, чтобы навести справку в каком-нибудь политическом трактате, не обнаруживал его на месте и ругался: «Что случилось с «Белыми рабами Англии»? Кто взял моего Сиднея Уэбба? И где, черт возьми, «К демократии»?»
Мы с Флоренс глядели на него и качали головами. «Если не хочешь или не справляешься, плюнь, — уговаривали мы Ральфа. — Никто тебя не заставляет». И каждый раз он чопорно отвечал: «Нет-нет. Это в интересах профсоюза. Речь почти готова». Он снова принимался жевать бороду и хмуриться над страницей; потом воображал себя стоящим перед толпой слушателей, и я замечала, как он потеет и дрожит.
Но тут, по крайней мере, я была способна хоть чем-то помочь.
— Дай-ка я немного тебя послушаю, — предложила я ему однажды вечером, когда Флоренс не было дома. — Не забывай, я как-то играла в театре. Выступать на сцене или на возвышении для оратора — это, знаешь ли, одно и то же.
— Верно, — оживился Ральф. Он похлопал по своим листкам. — Но я немного робею.
— Ральф! Если тебе страшно выступать передо мной у нас в гостиной, что ты будешь делать перед пятью сотнями слушателей в Виктория-парке?
Он снова прикусил бороду, но все же взял речь, встал перед задернутым шторой окном и откашлялся.
— Почему социализм? — начал он.
Я вскочила.
— Начало никуда не годное. Будешь бормотать себе под нос — кто тебя услышит на галерке, то бишь на том конце палатки?
— А ты горазда придираться, Нэнси.
— Сам же будешь мне благодарен. Итак, спину прямо, голову выше и начинай заново. И говори отсюда, — я тронула пряжку его брюк, и он дернулся, — а не из горла. Давай.
— Почему социализм? — прочел он снова, неестественно низким голосом. — Этот вопрос мне предложили сегодня с вами обсудить. Почему социализм? Ответ не будет пространным.