Выбрать главу

— У меня будут кое-какие удовольствия, Пай, — сказал он. — Я буду скитаться по миру и ловить мгновения. Просто я не хочу, чтобы они накапливались.

— А что будет со мной?

— После ритуала ты будешь свободен.

— Свободен для чего? Кем я буду?

— Шлюхой или наемным убийцей — мне нет до этого никакого дела, — сказал Маэстро.

Реплика сорвалась с его губ чисто случайно и уж конечно не была приказом. Но должен ли раб отличать приказ, отданный шутки ради, от приказа, который требует абсолютного повиновения? Разумеется, нет.

Долг раба — повиноваться, в особенности когда приказ срывается с возлюбленных губ — а именно так и обстояло дело. Своим небрежным замечанием хозяин предопределил жизнь слуги на два столетия вперед, вынудив его заниматься делами, к которым он, без сомнения, испытывал крайнее отвращение.

Миляга увидел заблестевшие в глазах у мистифа слезы и ощутил его страдание, как собственное. Он возненавидел себя за высокомерие, за легкомыслие, за то, что не заметил вреда, причиненного созданию, единственной целью которого было любить его и быть с ним рядом. И сильнее, чем когда бы то ни было, он ощутил желание вновь соединиться с Паем, чтобы попросить у него прощения.

— Сделай так, чтобы я все забыл, — снова сказал он. — Я хочу положить этому конец.

Миляга увидел, что мистиф заговорил, но слова, которые воспроизводили губы, были ему недоступны. Однако пламя свечи, которую Миляга незадолго до этого поставил на пол, затрепетало от дыхания мистифа, обучавшего хозяина науке забвения, и погасло одновременно с воспоминаниями.

Миляга нашарил в кармане коробку спичек и в свете одной из них отыскал и снова поджег дымящийся фитиль. Но грозовая ночь уже вернулась обратно в темницу прошлого, и Пай-о-па — прекрасный, преданный, любящий Пай-о-па — исчез вместе с ней. Он сел на пол напротив свечи, гадая, все ли на этом завершилось или его ожидает заключительная кода. Но дом был мертв — от подвала до чердака.

— Итак, — сказал он, — что же теперь, Маэстро?

Ответ он услышал от собственного живота, который издал негромкое урчание.

— Хочешь есть? — спросил он, и живот утвердительно буркнул в ответ. — Я тоже.

Он поднялся и пошел вниз по лестнице, готовясь к возвращению в современность. Однако, спустившись, он услышал, как кто-то скребется по голым деревянным доскам. Он поднял свечу и спросил:

— Кто здесь?

Ни свет, ни его вопрос не дали ответа. Но звук не прекращался, более того, к нему присоединились другие, и их никак нельзя было назвать приятными. Тихий, агонизирующий стон, влажное хлюпанье, свистящее дыхание. Что же это за мелодраму собралась разыграть перед ним его память, для которой понадобились такие устаревшие постановочные эффекты? Может быть, когда-нибудь в прошлом они и могли нагнать на него страху, но не теперь. Слишком много настоящих кошмаров пришлось увидеть ему за последнее время, чтобы на него могли произвести впечатление подделки.

— Что это за ерунда? — спросил он у теней и был слегка удивлен, услышав ответ.

— Мы ждали тебя очень долго, — сообщил ему хриплый голос.

— Иногда нам казалось, что ты вообще никогда не придешь, — произнес другой, звучавший более тонко, по-женски.

Миляга сделал шаг в направлении женщины, и в круг света, который отбрасывала на пол свеча, попало нечто, напоминающее бахрому алой юбки. Изогнувшись, оно быстро исчезло в темноте, оставляя за собой свежий кровавый след. Оставаясь на месте, он стал дожидаться, когда тени снова заговорят. Это произошло довольно скоро. Голос принадлежал хрипуну.

— Ошибку совершил ты, — сказал он, — а расплачиваться пришлось нам. Все эти нескончаемые годы мы ждали тебя здесь.

Даже искаженный болью, голос показался ему знакомым. Ему приходилось слышать его в этом доме.

— Эбилав? — спросил он.

— Ты помнишь пирог из червивых сорок? — отозвался голос, подтверждая правильность Милягиной догадки. — Много раз я повторял себе: принести птицу в этот дом было ужасной ошибкой. Тирвитт не съел ни кусочка — и выжил, не правда ли? Умер, впав в старческий маразм. И Роксборо, и Годольфин, и ты. Все вы жили и умерли целыми и невредимыми. Но я — я обречен был страдать здесь, раз за разом биться о стекло, не имея возможности разбиться насмерть. — Он застонал, и хотя его обвинительная речь звучала на редкость абсурдно, Миляга с трудом подавил в себе дрожь, — Конечно, я не один, — продолжал Эбилав. — Здесь со мной Эстер, Флорес. И Байам-Шоу. И сводный брат Блоксхэма. Помнишь его? Так что скучать тебе здесь не придется.

— Я не собираюсь здесь оставаться, — сказал Миляга.

— Да нет же, ты остаешься, — сказала Эстер. — Это меньшее из того, что ты обязан для нас сделать.

— Задуй свечку, — сказал Эбилав. — Избавь себя от необходимости на нас смотреть. Мы тебе выколем глаза — слепому здесь жить гораздо приятнее.

— Ну уж дудки, — сказал Миляга, поднимая свечу повыше.

Их скользкие внутренности сверкнули в дальнем углу. То, что он принял за юбку Эстер, оказалось кровавым лоскутом кожи, частично содранным с ее талии и бедер. Сейчас она прижимала его к себе, стараясь скрыть от Миляги пах. Этот жест был верхом абсурда, но, возможно, за долгие годы его репутация соблазнителя была так раздута, что она вполне могла предположить, будто ее нагота даже в нынешнем состоянии способна вызвать у Миляги возбуждение. Но это было еще не самое страшное зрелище. В Байам-Шоу едва можно было угадать человеческое существо, а сводный брат Блоксхэма выглядел так, словно был пожеван стаей тигров.

Но несмотря на свое плачевное состояние, они были готовы к мести — уж в этом сомневаться не приходилось. По команде Эбилава они двинулись ему навстречу.

— Вы и так уже достаточно пострадали, — сказал Миляга. — Я не хочу приносить вам новые страдания. Советую вам пропустить меня.

— Пропустить — для чего? — спросил Эбилав, продолжая приближаться к Миляге. С каждым шагом его ужасные раны отчетливее выступали из темноты. Скальп его был содран; один глаз болтался на уровне щеки. Когда он поднял руку, чтобы устремить на Милягу обвиняющий перст, ему пришлось использовать мизинец — единственный уцелевший палец на кисти, — Ты хочешь предпринять еще одну попытку, ведь так? Не пытайся отрицать это! Прежнее честолюбие владеет тобой!

— Вы умерли за Примирение, — сказал Миляга. — Неужели вы не хотите увидеть, как оно осуществится?

— Это было омерзительное заблуждение! — воскликнул Эбилав в ответ. — Примирению никогда не суждено состояться. Мы умерли, чтобы доказать это. Если ты предпримешь вторую попытку, за которой последует новая неудача, ты сделаешь нашу жертву бессмысленной.

— Неудачи не будет, — сказал Миляга.

— Ты прав, — сказала Эстер, отпуская свою импровизированную юбку, за которой обнажились спирали ее внутренностей. — Неудачи действительно не будет, потому что не будет и второй попытки.

Он перевел взгляд с одного изуродованного лица на другое и понял, что никакой надежды разубедить их у него нет. Не для того они ждали все эти годы, чтобы отказаться от своих намерений под влиянием словесных доводов. Они жаждали мести. Он будет вынужден остановить их с помощью пневмы, как ни прискорбно добавлять новые страдания к тем, что они уже испытывают. Он взял свечку в левую руку, чтобы освободить правую, но в этот миг кто-то обхватил его сзади, прижав руки к корпусу. Свечка выпала у него из пальцев и покатилась в направлении обвинителей. Прежде чем она успела захлебнуться в собственном воске, Эбилав поднял ее своей однопалой рукой.

— Славно сработано, Флорес, — сказал Эбилав.

Человек, обхвативший Милягу, утвердительно заурчал и потряс жертву, чтобы все видели, что ей некуда деться. Кожи на его руках не было, но они сжимали Милягу, словно железные обручи. Эбилав изобразил нечто похожее на улыбку, хотя на лице с лоскутами мяса вместо щек и волдырями вместо губ она воспринималась не слишком уместно.

— Ты не сопротивляешься, — сказал он, подходя к Миляге с высоко поднятой свечой. — Интересно, почему? Может быть, ты уже смирился с тем, что тебе придется к нам присоединиться. Или ты полагаешь, что нас растрогает твоя готовность пойти на муки и мы тебя отпустим? — Он оказался уже совсем рядом с Милягой. — Какой хорошенький! — Вздохнув, он многозначительно подмигнул Миляге. — Сколько женщин сходили с ума по этому лицу, — продолжал он. — А эта грудь! Как они боролись за право склонить на нее свою голову! — Он засунул свой обрубок Миляге за пазуху и разодрал на нем рубашку. — Очень бледная! И совсем безволосая! Это ведь не свойственно итальянцам, разве не так?