Барнеби шел в авангарде, куда по сумасбродной прихоти поставил его Хью, между этим опасным покровителем и палачом. Среди тысяч людей, впоследствии вспоминавших этот день, многие хорошо помнили Барнеби. В своем экстазе ничего не замечая вокруг, с сияющими глазами и раскрасневшимися щеками, не чувствуя тяжести большого знамени, которое он нес, и только любуясь, как ярко его шелк горит на солнце, как плещется под летним ветерком, он шагал, гордый, ликующий, безмерно счастливый, среди всей этой толпы единственный, кто шел с легким сердцем и без корыстных расчетов.
— Ну, как тебе это нравится? — спросил у него Хью, когда они проходили по людным улицам, поглядывая вверх, на окна, у которых теснились зрители. — Ишь, все высыпали на улицу поглазеть на наши знамена! Что скажешь, Барнеби? Ведь ты же сейчас — самый видный человек во всей нашей компании. Твое знамя — самое большое да и самое нарядное. Кто может сравниться с Барнеби? Все смотрят только на него. Ха-ха-ха!
— Будет тебе галдеть, братец! — сердито пробурчал палач, обращаясь к Хью, но в то же время не очень-то ласково глядя на Барнеби. — Уж не воображает ли он, будто ему придется только таскать эту синюю тряпку да резвиться, как школьник на каникулах? Ты, надеюсь, не откажешься и от настоящего дела, а? Эй, тебе говорю! — добавил он, грубо толкнув Барнеби локтем. — На что это ты глаза пялишь? Почему не отвечаешь?
Барнеби, до этой минуты погруженный в созерцание своего знамени, рассеянно перевел глаза на Денниса, потом на Хью.
— Он твоих намеков не понимает, — сказал последний. — Постой, я сейчас ему все растолкую. Барнеби, дружок, слушай внимательно, что я скажу.
— Слушаю, — отозвался Барнеби, с беспокойством озираясь по сторонам. — Только почему ее нигде не видать?
— Кого это? — спросил Деннис ворчливо. — Уж не влюблен ли ты, чего доброго? Это никуда не годится, брат! Нам здесь влюбленные ни к чему.
— Она бы так гордилась мной, если бы могла меня сейчас видеть, правда, Хью? — сказал Барнеби. — Сам посуди, разве ей не было бы приятно увидеть меня в первом ряду такой большой процессии? Да она бы заплакала от радости, знаю, что заплакала бы! Куда она могла деваться? Она никогда еще не видела меня таким нарядным и веселым. А что мне с того, что я гляжу молодцом, если ее нет здесь?
— Что это еще за сюсюканье? — сказал мистер Деннис с глубочайшим презрением. — Не хватало нам тут влюбленных слюнтяев!
— Успокойся, друг! — воскликнул Хью. — Он говорит о матери.
— О ком? — переспросил Деннис, сопровождая этот вопрос крепким ругательством.
— О матери.
— Так неужели я связался с этим отрядом и пришел сюда в такой великий день только затем, чтобы слушать болтовню о мамашах? — прорычал Деннис с величайшим возмущением. — Мне и о любовницах слушать тошно, а тут — о матери! Тьфу! — Его негодование дошло до таких пределов, что он только плюнул и умолк.
— Нет, Барнеби прав, — возразил Хью, ухмыляясь, — прав, я тебе говорю! Послушай, мой храбрый солдатик, ее здесь нет, потому что я о ней позаботился: послал к ней полдюжины джентльменов, всех с синими знаменами, — правда, далеко не такими красивыми, как твое, — и они торжественно поведут ее в роскошный дом, весь увешанный золотыми и серебряными флагами. Там она будет тебя ожидать, и у нее будет вволю всего, что только душа пожелает.
— Правда? — сказал Барнеби, просияв. — Ты это сделал? Как я рад! Какой ты добрый, Хью!
— То ли еще впереди, дружок! — продолжал Хью, подмигнув Деннису, который теперь с великим изумлением уставился на нового соратника. — Это пустяки по сравнению с тем, что нас ждет.
— Неужели? — ахнул Барнеби.
— А как же! — подтвердил Хью. — Деньги, шляпы с перьями, красные камзолы с золотым позументом. Самые красивые вещи, какие есть, были и будут на белом свете, все будет наше, если мы останемся верны тому благородному джентльмену, лучшему человеку на свете, если несколько дней походим с этими знаменами и сохраним их в целости. Вот и все, что от нас требуется.
— Только-то! — воскликнул Барнеби, крепче сжав древко своего знамени. Глаза его загорелись. — Ну, так я тебе ручаюсь, что оно будет в сохранности. Ты отдал его в надежные руки. Ты меня знаешь, Хью. Никому не удастся вырвать его у меня.
— Хорошо сказано! — восхитился Хью. — Ха-ха! Благородные слова! Узнаю моего смельчака — Барнеби, с которым мы столько раз вместе лазали и бегали повсюду. Я знал, что Барнеби не подведет!
— Разве ты не видишь, — шепнул он Деннису, заходя с другой стороны, — что он дурачок и его можно заставить делать что угодно, только сумей за него взяться. Он нас и повеселит, и силен, в драке стоит десяти, можешь мне поверить! Вот попробуй поборись с ним, — сам узнаешь. Одним словом, предоставь все дело мне, и скоро вы все увидите, подходит он нам или нет.
Мистер Деннис выслушал эти пояснения Хью, выражая свое удовольствие многочисленными кивками и подмигиванием, и с этой минуты его обращение с Барнеби заметно смягчилось. А Хью, приставив палец к носу, вернулся на свое место, и они продолжали путь молча.
В третьем часу дня все три главных отряда сошлись у Вестминстера и, слившись в одну громадную армию, потрясли воздух громовым кличем. Так они оповестили о своем прибытии и вместе с тем дали кому следует сигнал занять все подступы к зданию парламента, кулуары обеих палат и лестницу, ведущую на галереи.
Хью и Деннис ринулись прямиком на эту лестницу, а с ними и новобранец Барнеби, передавший свое знамя человеку, оставленному у двери снаружи, чтобы охранять все знамена. Сзади напирала толпа, и, подхваченные стремительным потоком, Хью, Деннис и Барнеби были отнесены к самому входу на галерею. Вернуться назад было уже невозможно, даже если бы они этого и хотели: толпа наводнила все коридоры. Говоря о густой толпе, мы часто употребляем выражение: «Можно было пройти по головам». И здесь действительно так и было: мальчишка, который каким-то образом затесался сюда, увидев, что ему грозит опасность быть задавленным, вскочил на плечи соседа и по шляпам и головам выбрался на улицу, пройдя таким способом две лестницы и длинную галерею. Да и снаружи давка была не меньше: брошенная кем-то в толпу корзинка запрыгала с головы на голову, с плеча на плечо, кружась и вертясь, пока не скрылась из виду, ни разу не упав и даже не приблизившись к земле.
Сквозь эту-то огромную толпу, в которой, конечно, попадались и честные фанатики, но большинство составляли подонки общества (количество их в Лондоне все росло благодаря суровым уголовным законам, плохому режиму в тюрьмах и никуда не годной полиции), пришлось прокладывать себе дорогу тем членам парламента, которые имели неосторожность опоздать. Их экипажи были остановлены и сломаны, колеса выворочены, стекла разбиты вдребезги, стенки вдавлены внутрь, кучера, лакеи и их господа сброшены в грязь. Лордов, преподобных епископов, членов палаты общин — всех, не разбирая, что за человек и какой он партии — толкали, угощали пинками и щипками: они перелетали из рук в руки, подвергаясь всяким оскорблениям, пока в конце концов не появлялись в палате среди своих коллег в самом жалком виде: одежда висела на них клочьями, парики были сорваны, и они с ног до головы были осыпаны пудрой, выколоченной из этих париков. Они едва переводили дух, не могли выговорить ни слова. Один лорд так долго пробыл в руках черни, что пэры решили в полном составе отправиться к нему на выручку и уже двинулись было на улицу, но тут он, к счастью, появился среди них, весь в грязи и синяках, избитый так, что его с трудом узнавали самые близкие знакомые. Шум и гам усиливался с каждой минутой, воздух сотрясали ругательства, гиканье, свист, вой. Чернь бесновалась и ревела без передышки, подобно осатаневшему чудовищу, каким она и была, и каждое новое издевательство над жертвами еще сильнее раздувало ее ярость.
Внутри здания парламента положение было еще более угрожающее. Лорд Джордж в сопровождении человека, несшего впереди на наплечной подушке, какие употребляют грузчики, длиннейшую петицию, прошел по коридору к двери в палату общин. Петиция была принята двумя чиновниками парламента и развернута на столе для официального рассмотрения, после чего лорд Джордж занял свое место в палате, хотя было еще рано и спикер не начинал молитвы. В это время приверженцы лорда, как мы уже знаем, хлынули внутрь здания и сразу заполнили все кулуары и проходы. Таким образом, члены обеих палат подвергались насилиям не только на улице, но и в стенах парламента, а шум снаружи и внутри был такой оглушительный, что те, кто пробовал говорить, едва слышали собственный голос; члены палаты не имели возможности ни посовещаться относительно того, как действовать в такой трудный момент, ни подбодрить друг друга и дать черни достойный и решительный отпор. Всякий раз, как с улицы появлялся еще один депутат, растрепанный, в изодранной одежде, и проталкивался к дверям в зал заседаний, толпа в коридоре поднимала торжествующий вой, а когда дверь зала осторожно приоткрывалась изнутри, чтобы впустить его, и стоявшим поближе удавалось на миг заглянуть внутрь, они еще больше свирепели, как хищные звери при виде добычи, и наваливались на дверь так яростно, что все замки и запоры с трудом выдерживали напор и даже балки потолка дрожали.