Выбрать главу

Все эти сцены и бог весть сколько других происходили среди страшного шума, спешки и ни на секунду не утихавшей суматохи, которую никакими словами не опишешь и не увидишь даже во сне.

Убийца смотрел на все это из-за решетки. Вдруг толпа мужчин с факелами, лестницей, топорами и всякими другими орудиями хлынула во двор. Они стали колотить в дверь его камеры, спрашивая, есть ли кто внутри. Увидев их, он отошел от окна и забился в самый дальний угол. Но, хотя он не отзывался, они решили, что здесь кто-то должен быть, и, приставив лестницу, начали разбивать решетку, да и не только ее: они ломами выворачивали камни из стены.

Когда на месте окна образовался пролом, в который могла пролезть голова, один из этих людей сунул внутрь факел и при свете его осмотрел камеру. Радж следил за его взглядом, пока взгляд этот не упал на него. Человек спросил, почему он не откликается. Он не ответил. Но вокруг происходило столько необычайного и неожиданного, что освободители Раджа ничуть не удивились. Не заговаривая с ним больше, они принялись расширять отверстие, и, когда в него уже можно было протиснуться, несколько человек прыгнули в камеру. Схватив узника, они передали его через окно тем, кто стоял на лестнице, а те спустили его во двор. Потом вылезли остальные и, посоветовав Раджу удирать как можно скорее, пока путь свободен, побежали спасать других.

Все от начала до конца совершилось в одну минуту — так казалось Раджу. Едва он с трудом поднялся, еще не веря, что он свободен, как двор снова наполнился людьми, которые поспешно уводили Барнеби. А еще через минуту — нет, не через минуту, а в то же мгновение — оба, отец и сын, переходя из рук в руки, очутились в густой толпе на улице и, оглядываясь, видели позади пылающий костер, а в толпе кто-то сказал, что это горит Ньюгетская тюрьма.

Ворвавшись в тюрьму, бунтовщики с первой же минуты рассеялись повсюду, проникая в каждую щель и скважину, — можно было подумать, что им здесь хорошо знакомо все до самых потайных уголков, и в памяти у них, как на ладони, точнейший план всего здания. Столь быстрым ознакомлением с ним они в большой мере обязаны были Деннису — он стоял в проходе и направлял одних туда, других сюда. Благодаря его указаниям и удалось с такой удивительной быстротой освободить заключенных.

Однако этот служитель закона сообщил товарищам не все, что знал, — кое-какие важные сведения он предусмотрительно оставил про себя. Когда бунтовщики, получив от него инструкции, разошлись по всей тюрьме я занялись своим делом, Деннис достал из стенного шкафа связку ключей и, пройдя потайным ходом мимо часовни (она примыкала к дому начальника и была уже объята пламенем), направился к камерам смертников, ряду мрачных и тесных, наглухо запертых клеток, выходивших в низенький коридор, отгороженный в том конце, с которого вошел Деннис, крепкой железной дверью, а в дальнем конце — двумя дверьми и массивной решеткой. Заперев за собой дверь и убедившись, что остальные выходы тоже наглухо закрыты, он уселся на скамью в коридоре и с видом полнейшего удовлетворения спокойно и благодушно посасывал набалдашник своей палки.

Казалось бы странным, если бы в такие минуты, когда в тюрьме бушевал пожар и страшный шум раскалывал воздух, кто-нибудь, даже вне этих стен, способен был безмятежно отдыхать. Тем более поражало это здесь, в самой глубине горящего здания, здесь, где в уши врывались вопли и молитвы четырех смертников, а перед глазами мелькали их протянутые сквозь решетки руки, сжатые в отчаянной мольбе. По-видимому, мистер Деннис отдавал себе отчет в необычайности своего отдыха в такой обстановке, и это его чрезвычайно тешило: заломив шапку набекрень, как делают люди в веселом настроении, он с величайшим удовольствием сосал свой набалдашник и ухмылялся, словно говоря самому себе: «Удивительный ты парень, Деннис, прелюбопытный парень! С таким не соскучишься. Чудак, право, чудак!»

Так он сидел несколько минут, а четверо осужденных, услышав в своих казематах, что кто-то вошел в коридор, но не видя его, стали еще жалобнее вопить, твердя все то, что могло прийти в голову людям в таком страшном положении: они молили вошедшего ради всех святых выпустить их, страстно клялись (и, вероятно, в эти минуты были искренни), если будут спасены, исправиться и никогда, никогда, никогда больше не делать зла перед богом и людьми, искупить честной жизнью все свои грехи, в которых они горько раскаиваются. Эти горячие мольбы тронули бы всякого мало-мальски доброго и честного человека (если бы в это страшное место в такую ночь мог забрести какой-нибудь честный человек), и он, предоставив им в будущем расплачиваться за свои вины как-нибудь иначе, поспешил бы спасти их от ожидавшей их ужасной и возмутительной кары, которая никогда не служит к исправлению других от дурных наклонностей, а только ожесточает тысячи людей, еще далеко не окончательно погрязших во зле.

Мистер Деннис, вскормленный и воспитанный в добрых старых традициях и много лет выполнявший добрые старые законы Англии по доброму старому обычаю не менее одного раза, а иногда и два раза в каждые полтора месяца, отнесся к этим мольбам довольно философски. Но, так как, повторяясь снова н снова, они несколько мешали его приятным размышлениям, он, наконец, стукнул падкой в дверь и крикнул:

— Прекратите этот шум, слышите?

На это они хором завопили, что их послезавтра должны повесить, и снова стали умолять о помощи.

— Помочь? А зачем? — спросил мистер Деннис и шутливо ударил по пальцам ближайшую из протянутых к нему рук.

— Чтобы спасти нас от смерти! — крикнули они.

— Ага, понятно! — протянул мистер Деннис, подмигивая стене за отсутствием здесь какого-нибудь приятеля, с кем можно было бы посмаковать шутку. — Значит, вас собираются вздернуть, братцы?

— Да, если вы нас сегодня не выпустите, нам конец! — крикнул один из узников.

— А знаете что, — с важностью начал палач, — боюсь, что настроение у вас, друзья мои, совсем неподобающее при вашем положении. Вас отсюда не выпустят, не надейтесь. И прекратите этот неприличный шум. Как вам только не совестно? Право, вы меня удивляете.

Упреки эти сопровождались ударами по всем протянутым из-за решетки Рукам. Затем мистер Деннис вернулся на свое место, сел и закинул ногу на ногу.

— Вас судили, — сказал он все с той же безмятежной веселостью, подняв брови. — Для вас установлены законы. Для вас выстроили прекрасную тюрьму и пригласили сюда священника. Для вас держат мастера своего дела, государственного служащего, и телеги, и все прочее — а вы еще недовольны!.. Эй; иы, в крайней камере, замолчите вы наконец или нет?

Ответом ему был только стон.

— Насколько я понимаю, — продолжал мистер Деннис тоном шутливым и вместе укоризненным, — среди вас нет ни одного настоящего мужчины. Мне начинает казаться, что я попал в женское отделение! Впрочем, должен сказать, на моих глазах многие женщины встречали смерть так, что делали честь своему полу. Эй, вы, во второй камере, не скрипите зубами! Никогда я не видывал, чтобы люди так неприлично вели себя в Ньюгете. Мне за вас стыдно. Вы позорите Олд-Бейли!

Он помолчал минуту, словно ожидая, не услышит ли каких оправданий, затем продолжал тоном кроткого увещевания:

— Слушайте меня внимательно, все четверо! Я пришел, чтобы о вас позаботиться, не дать вам сгореть, раз вам полагается другой конец. И не к чему шум поднимать, — те, кто сюда ворвался, вас не найдут, вы только охрипнете от крика. А ведь жаль, если у вас не будет голоса, когда настанет время сказать последнее слово! Насчет этих «последних слов» я держусь правила: «Валяй, высказывайся». Так я всегда говорю: «Валяй, высказывайся!» И каких только краснобаев не слыхал я там, на подмостках, — знаете, про какие подмостки я говорю? И что это были за речи — громче, чем колокол, и занятнее любой комедии. — Говоря это, палач снял шапку, достал из нее носовой платок, чтобы утереть лицо, и надел ее снова, еще больше заломив набекрень. — Вот берите с них пример! Я считаю, что в последние минуты у человека и расположение духа должно быть подходящее. Есть оно, так вся операция пройдет честь честью, мило, пристойно. Делайте что хотите (это я говорю прежде всего вам, самому крайнему), но только никогда не хнычьте! По-моему, пусть уж лучше человек рвет на себе одежду в клочья — хотя мне прямой убыток, если он ее испортит раньше, чем она мне достанется, — только пусть не хнычет: что ни говори, такое настроение в десять раз приличнее!