Выбрать главу

— Кровь, прошу вас!

Его левый рукав был закатан, рука согнута. Видно было, что локтем он удерживает ватный тампон.

— Мне можно… посмотреть? — пробормотала Теано и пошла за Симоном, молча подавшим ей пиджак и закатывающим рукав. За ними вперевалку последовала Саломе Сампротти.

Сейчас гомункулус лежал на полу. Полыми иглами он был соединен с трубками и стеклянными приборами. В цилиндре, привинченном к стальному штативу, колыхалась жидкость цвета виски. Барон — пожалуй, гомункулуса уже можно назвать бароном — казался пораженным столбняком, как бы мертвым, но ни в коем случае не мертвым на самом деле. Симон и Саломе Сампротти легли по обе его стороны, причем Саломе Сампротти — с трудом, и тоже были подключены к трубкам, а посредством сложной системы трубок и насосов подсоединены к барону.

— Теперь я сосчитаю до трех, — провозгласил Томас О'Найн, — и тогда, пожалуйста, начните сжимать и разжимать кулаки, как следует работайте кулаком! Раз… два… три!

Гиацинт ле Корфек обслуживал насосы. Симон следил, как темно-красная кровь поднимается по стеклянным трубкам, наполняет стеклянные насосы и по другим трубкам перегоняется в тело барона. Дело продвигалось страшно медленно.

Но вот! Симон чуть не вскочил и на несколько секунд перестал работать кулаком: рука барона скользнула по его руке, ощупала ее, нашла ритмично сжимающиеся пальцы и отодвинулась.

— Барон шевелится! — выдохнул он. Широкое задумчивое лицо Гиацинта ле Корфека качнулось над ним — тот не спускал глаз с поршня насоса.

— Он оживает! — молвила Теано, сидевшая рядом на корточках.

Барон фон Тульпенберг велел Дуну немедленно принести какую-нибудь одежду.

Симон повернул голову и скосил глаза на барона. Лицо барона дрогнуло.

— Пятьсот кубиков от обоих, — доложил Гиацинт ле Корфек и выключил насос. Томас О'Найн вытащил иглы из рук доноров, потом — из руки барона. Симон вскочил, а Саломе Сампротти просто перевернулась на живот. И вот барон открыл глаза! Он облизнул губы и провел руками по своему обнаженному телу.

— Как вы себя чувствуете, г-н барон? — спросил барон фон Тульпенберг.

— Странно, очень странно, — тихо отвечал оживленный. — Но, кажется, удалось. Есть что-нибудь надеть?

Томас О'Найн молча показал на входившего Дуна.

Что есть человек? Словарь Липпольда{176} — он ничуть не хуже любого другого общедоступного сочинения, а мы ведь и стремимся к общедоступности — по этому поводу говорит:

«Человек относится к классу млекопитающих, принадлежа внутри него к первому отряду (двуруких, bimanus, в отличие от обезьян, относящихся ко второму отряду и имеющих четыре руки). Других видов этот род не имеет. Правда, Линней в "Системе природы" описал еще два вида, назвав первый "homo troglodytes", а второй — «homolar»; но простим великому ученому это заблуждение: в его время было еще невозможно исправить все ошибки в естествознании, отступившие затем перед исследованиями преемников Линнея. По словам Блюменбаха{177}, homo troglodytes Линнея был невообразимой помесью белого арапа, сиречь альбиноса, и известного гораздо лучше орангутана. А его homolar, напротив, оказался настоящей обезьяной.

Только человеку предопределена природой прямая походка, неестественная, хотя и возможная, даже для орангутана. Бросающееся в глаза отличие человека от всех его родственников — сильно выдающийся вперед подбородок, отсутствующий даже у тех обезьян, которые в остальном так схожи с человеком. Но в первую очередь превосходство человека над всеми другими существами определяется наличием у него языка, то есть способностью облекать свои мысли в артикулированные звуки и таким образом сообщать их другому».

Потом старина Липпольд долго подробнейшим образом распространяется об особенностях и достоинствах homo sapiens и доказывает тем самым, что дерзкая попытка обрядить в жесткий корсет определения того, кто столь хорошо знаком всем нам, обречена на жалкий провал. Поскольку мы заранее отказались от намерения и дальше приводить примеры невозможности описания словами даже примитивнейшего из людей, то не станем листать ни Брокгауза{178}, ни Майера{179}, а равным образом опустим путаные и к тому же неудовлетворительные объяснения философов и теологов, сводящиеся, несмотря на все разглагольствования, к тому, что человек — по определению Ницше — просто неопределимое существо.

Гораздо легче не связанными языком графику, живописцу и скульптору, а уже тем паче среднему гражданину, всегда могущему указать на ближнего пальцем: «Глядите, вот человек — и баста!» И оказывается, для того чтобы человек признал другого человеком, не нужно ничего, кроме общих очертаний фигуры. Даже человеческая тень — уже не просто нечто, лишенное третьего измерения, а редуцированное до пределов всякой крайности понятие человека. Бесспорно, весьма несовершенное. Но среднему гражданину, коего мы уже заклинали, и нашей фантазии не составит никакого труда домыслить недостающее и превратить тень в человека. Само собой разумеется, это будут совершенно разные люди. Негр прежде всего представит себе негра, поскольку белые, красные и желтые придут ему на ум в качестве людей только во вторую очередь. Для лилипута гораздо более похожим на человека будет другой лилипут, чем какой-нибудь долговязый парень. Человек всегда воспринимает все весьма относительно.

Но оставим примитивные силуэты и обратимся к их полнейшей противоположности, к совершеннейшей из всех картин — гомункулусу. Это — вершина и совершеннейшее произведение всех изобразительных искусств, произведение, наконец-то (конец — делу венец!) существующее в той же форме, что и сам настоящий, живой человек: в наглядной и служившей, начиная с силуэта, источником вдохновения для всех художников. Но дальше все снова усложняется. Художник пытается достичь еще большего совершенства, преодолевает, подстегиваемый бурными овациями, вершину своего мастерства и путается, этакая блоха, мнящая себя демиургом{180}, в подоле Создателя, в пустоте без отклика и возврата, из которой все сущее и произошло. Мы любим посмеяться над глупыми птицами, принявшими нарисованный Паррасием{181} виноград за настоящий, но непонимание, а то и возмущение сменяют веселость, если произведение достигает той степени совершенства, когда вводит в заблуждение даже нас и делается неотличимым от жизни. Мы просто не поверим художнику, вздумавшему утверждать, что только что съеденный нами виноград родился в его мастерской. Однако полное недоумение и почти абсолютное сомнение охватят нас лишь тогда, когда он продемонстрирует нам сотворение винограда. И мир вокруг нас станет весьма подозрительным: вскоре сомнительным начнет казаться все. Если мы и дальше будем верить, что вещи, за которыми мы наблюдаем с момента их зарождения, есть вещи нормальные и натуральные, то все же скоро закрадется мысль, что самоё начало, семя, зародыш… и конец иллюзорной уверенности.

Вот и получается, что очень трудно различить подлинное и мнимое, а утверждение Хельмута Плесснера{182}, что человек — существо, по природе своей искусственное, перестает казаться таким уж абсурдом. Даже искушеннейшему знатоку герметических наук бывает иногда трудно распознать в объекте исследования гомункулуса, да если еще мораль и право не позволяют, к тому же, этот объект для вящей достоверности выводов расчленить.

И откуда взяться у такого вот эксперта праву усомниться в полноценности ученого, носящего уважаемое имя, имеющего подлинный паспорт и обладающего всей полнотой личного опыта и потрясающими познаниями? Не будет ли в подобном случае достойным осмеяния словоблудием и даже оскорблением чести и достоинства назвать столь неразличимо схожего с настоящим барона — рыбой? А если уж эксперт вознамерится предпринять такую попытку: будет ли он прав, прав по большому счету, выступая с подобными шокирующими утверждениями?

Еще Новалис{183} спрашивает в одном из своих «Фрагментов»: «Разве все люди обязаны быть людьми? В человеческом облике могут быть и совершенно другие существа». Mutatis mutandis[33] отсюда следует вопрос, дополняющий первый и в таком сочетании, вероятно, способный пролить свет на исключительный случай Кройц-Квергейма: «Разве все рыбы обязаны быть рыбами?» И ответ: «В рыбьем обличье могут быть и совершенно другие существа». Например, человек, барон древнейшего рода, изысканнейший и умнейший человек, в результате несчастного стечения обстоятельств — например, уменьшения — вырванный из привычного хода вещей и вследствие другого несчастного случая не оставшийся лилипутом, подвергшийся дальнейшим превращениям и ставший не благородным или даже геральдическим животным (двуглавым орлом, к примеру, или двухвостым львом), как то причиталось бы ему по праву рождения, но обыкновеннейшей, чуть ли не самой дешевой рыбой? Если утверждение Новалиса приложимо к уже одетому, пока несколько не окрепшему, но в высшей степени живому гомункулусу, и наша неспособность с абсолютной достоверностью распознать в человеческом обличье человека оказывается таким образом доказанной, то наша интерпретация этой мысли служит убедительным доказательством тому, что и рыба может быть человеком. На деле в случае Кройц-Квергейма природа и искусство нерасторжимо переплелись, ибо, с одной стороны, в результате подключения рыбы барон обладал теперь естественной человеческой душой, с другой же — человеческое тело, поступившее в распоряжение рыбы, было, вне всякого сомнения, произведением искусства.

вернуться

33

С соответствующими изменениями (лат.).