Эта мальчишеская забава стала одной из главных причин ссоры Козимо с родными: как-то раз он был сурово и, по его глубокому убеждению, несправедливо наказан, и с тех пор в нем зрела вражда к семейству (а может, и к обществу или даже ко всему миропорядку), открыто проявившаяся пятнадцатого июня.
Честно говоря, нам еще раньше строго-настрого запретили съезжать по перилам — отнюдь не из страха, что мы сломаем руку или ногу (отцу с матерью это даже в голову не приходило, и, верно, потому мы никогда ничего не ломали), а по той причине, что, подросши и став тяжелее, мы могли разбить статуи предков, по приказу отца венчавшие перила на каждом марше. Однажды Козимо уже сбил статую нашего прапрадеда в полном епископском облачении и был примерно наказан. После того случая он научился тормозить в последний миг и спрыгивать за секунду до неминуемого, казалось бы, столкновения со статуей. Я подражал ему во всем и тоже выучился этому маневру, но, будучи по натуре нерешительным и осторожным, спрыгивал посреди пролета или же спускался не так быстро, то и дело приостанавливаясь. И надо же было случиться, чтобы аббат Фошлафлер вздумал подниматься по лестнице как раз в ту минуту, когда Козимо стрелой скользил вниз. Аббат неторопливо переступал со ступеньки на ступеньку, раскрыв молитвенник и вперив взгляд в пустоту, словно дряхлый петух. Хоть бы он дремал на ходу, как обычно! Увы, то была одна из редких минут, когда и зрение и слух его бодрствовали. Он увидел моего старшего брата и подумал: «Перила, статуя, сейчас Козимо на нее налетит, мне тоже попадет за то, что я не уследил», ибо за каждую нашу проделку изрядно попадало и ему. И он бросился к перилам, пытаясь удержать Козимо. Брат налетел на беднягу аббата, увлек его за собой (аббат был весьма щуплый), не сумел затормозить и с удвоенной силой обрушился на статую нашего предка Каччагуэрру Пьоваско, доблестного крестоносца, павшего в Святой земле. Все трое свалились у подножия лестницы: бесстрашный рыцарь, разлетевшийся на тысячу гипсовых осколков, Козимо и аббат. Козимо пришлось выслушать длиннейшую нотацию, его основательно выпороли, заставили читать молитвы и заперли в темной комнате, посадив на хлеб и воду, точнее, на хлеб и холодный суп. И тогда Козимо, который считал виновным не себя, но аббата, отвечал гневным возгласом:
— Плевать я хотел на всех ваших предков, батюшка!
Так впервые заговорил в нем бунтарский дух.
В сущности, такой же одинокой и мятежной душой была и yаша сестра Баттиста: ведь стать затворницей ее принудил отец после некой истории с молодым маркизом делла Мела. Что у нее произошло тогда с маркизом, так никто в точности и не узнал! Каким образом этот отпрыск враждебного семейства проник в наш дом? И с какой целью? Чтобы соблазнить нашу сестрицу и даже насильно овладеть ею — доказывали мои отец и мать в бесконечных препирательствах с семейством делла Мела, возникших по этому поводу. Однако мы никак не могли представить себе этого веснушчатого рохлю в роли злодея-соблазнителя, да еще нашей сестры, которая была куда здоровее его и даже с конюшенными тягалась, чья рука крепче. И почему кричал он, а не она? И разве не странно, что наш отец и сбежавшиеся слуги увидели, что панталоны соблазнителя изорваны в клочья, словно когтями тигрицы?
Семейство делла Мела не признало, что их сын посягнул на честь Баттисты, и не согласилось на их брак. И тогда отец заточил сестру в доме, и она стала затворницей, даже не дав обета терциарии,[5] ибо ее призвание к монашеской жизни было весьма сомнительно.
Коварство ее натуры особенно проявилось в кулинарном искусстве. Она была отменной кулинаршей, ибо необходимых для этого качеств — терпения и выдумки — у нее хватало, но стоило ей побывать на кухне, как за столом нас подстерегали всевозможные сюрпризы: так, однажды она приготовила хлебцы с паштетом, надо признаться, удивительно вкусные, но, что они из мышиной печенки, милая сестрица сказала, лишь когда мы все съели да еще похвалили ее. Я уже не говорю о твердых и зазубренных, как пила, задних ножках саранчи, выложенных в виде мозаики на пышном торте, о свиных хвостиках, запеченных так, что их можно было принять за крендели. Как-то раз она, неведомо зачем, сварила ежа со всеми иголками — видно, ей хотелось поразить нас лишь в тот миг, когда с блюда снимут крышку, потому что она и сама не притронулась к нему, хотя обычно ела все свои яства, а ежик был маленький, розовый, наверняка очень мягкий. Вообще, многие отвратительные блюда она готовила скорее из желания ошеломить нас, хотя при этом ей явно доставляло удовольствие, что мне с Козимо приходилось есть вместе с ней кушанья, от вкуса которых мороз подирал по коже. Свои изысканные блюда Баттиста готовила с тщательностью ювелира, призвав на помощь все животное и растительное царство. То она сварит кочан цветной капусты с заячьими ушами и в кафтанчике из заячьего меха, то свиную голову с торчащим изо рта, словно высунутый язык, красным омаром, клешни которого крепко сжимали как бы только что вырванный у борова язык. И наконец — улитки. Баттисте как-то удалось обезглавить бесчисленное множество улиток, а их мягкие головки она, видимо на зубочистках, по одной воткнула в каждое пирожное. Когда их подали на стол, они показались нам стайкой крохотных лебедей. Сам вид этих лакомств был отвратителен, а когда мы представляли себе, с каким рвением и усердием Баттиста готовила эти блюда, как ее тонкие руки разрывали бедных улиток, нам и вовсе становилось не по себе.