– Поняла, господин хороший.
– Так подпиши бумажку. – Голос eго стал мягче, он сунул мне в руку кусочек шоколада, матери подтолкнул долговую расписку.
По ней мать обязалась выплатить до последнего цента сумму, потраченную на нее миссис Анной Станнингтон. Так распорядился ее сын.
Ничтожный проступок моей матери кончился назидательной проповедью с упоминанием имени Божьего и мистера Станнингтона. Странным ломаным языком ее прочитал нам мужчина в шляпе, похожей на казанок. Так я в первый раз восприняла шляпу-котелок, которую носил Стив – доверенное лицо Пендрагона Станнингтона.
Но потраченный капитал должен приносить доход. Для Станнингтона не имела значения сумма, при его миллионах наш долг выглядел пылинкой. Капитал должен приносить доход, неважно, цент это или миллион.
Привычка к точности, какой-то внутренний механизм велел ему внести в расписку проценты за пользование теми грошами, что потратила на наш переезд его мать.
Для нас это означало два года жесточайшей нищеты.
Когда сжалившийся океан перестал нас швырять, когда, исхудалая от морской болезни, держась за материну юбку, запуганной деревенщиной я выползла на палубу, меня опьянил соленый бриз, придавила безграничная гладь океана с пропадающим за кормой следом винта. Перед глазами возникла огромная фреска. Нью-Йорк.
Вознесенные к небу громады каменных глыб, шестигранников, игл, куполов, небоскребов. И все залито ярким солнцем на фоне незапятнанного ультрамарина, почти лишенное перспективы – как макет. Море сливалось с небом.
Какой маленькой я себя почувствовала…
Мы приближались к устью Гудзона, и город приобретал перспективу, рос, разрастался, пока не заполонил весь горизонт. Он был страшен, он захватывал, он был всемогущ. А я все уменьшалась и уменьшалась, пока не стала с булавочную головку. Я не знала, видит ли меня кто-нибудь, кроме матери.
Долго еще преследовало меня это чувство, когда, втиснутая в эмигрантское гетто, я оказалась среди замученных и затравленных нищих людей. Некоторые все-таки вырывались с Нижней Ист-Сайдской улицы, оставались прибывшие с первой волной послевоенной эмиграции, словно война лишила их пробивной силы, сделала калеками.
Так запал мне в душу Город. Воплощение гигантомании, завораживающий великан с неврастенической архитектурой, нечеловечески равнодушный. Он выжег свое клеймо на моей судьбе. С молотка вот-вот пойдет как раз «Город в сумерках»…
Большая шпалера, выдержанная в пастельных тонах бледного беж и песочных оттенках. Это старый Нью-Йорк. Первые небоскребы Луи Салливана, две одинаковые башни Уорлд трейд сентер и один из самых современных небоскребов, здание Сингера с цилиндрической надстройкой. И башня Вулворта – уступами, как воспоминание о готических монастырях, и Эмпайр стейт билдинг, и Крайслер, накрытый остроконечной луковкой в золотых чешуйках.
Эта луковка на моем гобелене выполнена в самых насыщенных песочных тонах, с шафраново-золотистыми отблесками. Это сок из лепестков крокуса дает такой цвет. А сюда я еще вплела медную тончайшую проволоку…
Но Они этого не видят.
Для Них это еще одна вариация на тему Города в конце дня, выражение увлеченности художницы современной цивилизацией. Художница сублимирует, осваивает и сплетает свои ощущения в эпическую повесть, тканную овечьей шерстью.
Весной в Городе сносно. Зелень в Центральном парке такая сочная, а воздух еще не пропитан влажной духотой. Лето здесь тяжелое, как в тропиках, – высасывает все силы вместе с липким потом, заливающим тело. Как мучительно выходить из помещений с кондиционерами во влажную жару улиц! Комнатенка на чердаке без всякого кондиционера напоминает котел в прачечной.
Но в тот день над деловыми зданиями Парк-авеню веселый бриз разносил океанскую соль, а над садами на крышах небоскребов светило ласковое солнце.
Я закончила чистить километры полов, положенных на мою долю. Линолеум, метлахская плитка, ковролин, пластик и лак, гнутые металлические трубки стульев. Второй этаж, отдел рядовых чиновников.
Дерево, паркет, плюшевые портьеры и ковры из настоящей шерсти появляются только на верхних этажах, по мере возрастания ранга. Растут и заработки уборщиц.
Я уходила, когда чиновный люд начинал свой день. Поступив на работу, я записалась на курсы художественного ткачества. В рассрочку платила за обучение.
Я поздоровалась с портье и остановилась: он что-то говорил мне. Наверное, шутил, потому что я смеялась. И шутил-то он, может, не смешно, но тогда я легко смеялась, с удовольствием наблюдая за впечатлением, которое удавалось производить на мужчин.
Недавнее и интересное открытие.
Я нравилась: серые глаза, голубеющие, если одеться в синее, а волосы – как сноп пшеничной соломы. Такой оттенок стараются получить изготовители всяких красок и ополаскивателей. Волосы у меня были как с рекламы американской мечты, зубы здоровые, белые и ровные. Лицо не тронутo косметикой…
Такой он меня увидел. Молодая, простая девушка, не вхожая в его круги, не известная никому из знакомых.
– Добрый день, мистер Станнингтон, – поздоровался портье, с ловкостью фокусника пряча в рукав зажженную папироску.
Человек ответил на приветствие, его карие глаза задержались на моей льняной гриве, тяжелой ровной волной падающей на плечи. Волосы забраны голубой лентой в «конский хвост». Взгляд прошелся по полотняному синему платью, коснулся губ, ног в бежевых сандалиях.
Мне уже знакомы были такие зовущие взгляды. Они особенно льстили. Этот большой человек, который некогда не снизошел до того, чтобы лично накричать на мою мать, никогда ее не видел и не удосужился о ней спросить с тех пор, как Стив дал ей работу уборщицы в этом здании, – он теперь заметил меня и так смотрел.
Он повернулся, без единого слова прошел мимо к лифту для генеральных директоров компаний. Элегантный, спортивный, с очень загорелым лицом и чуть седеющими висками. Мужчина неопределенного возраста. На Парк-авеню мужчины после сорока стараются сохранить себя всеми силами: гормональное лечение, травы, санатории, пластическая хирургия и косметика…
Любой ценой удержать молодость. Старость здесь – бестактность.
– Гобелен, выполненный техникой haute-Iissе!
Аукционист объясняет раппорт узора, обращает внимание на мягкость рисунка, на натуральные красители.
Неспешно переходя от гобелена к гобелену, Они смакуют колорит, единственную в своем роде упругую шероховатость, свойственную натуральному волокну, упиваются ручной, кропотливой работой. Это едва ли не главный повод, ради которого сюда пришел весь Нью-Йорк.
Конечно, это преувеличение. На самом деле Нью-Йорк – не единый административный организм, он состоит из нескольких городов. В каждом из них можно прожить всю жизнь и не узнать ничего другого, даже не выйти за пределы своего города.
Есть сербский и итальянский Нью-Йорк, венгерский и китайский, еврейский и хорватский; Нью-Йорк, раскинувшийся на восточном Манхэттене, где живут богачи. Это они наполняют сегодня выставочные залы Музея современного искусства, жители районов, где им гарантированно good neighbourhood – хорошее окружение.
В таком районе не сдадут квартиру цветным или белым, которые по разным причинам не отвечают здешним требованиям. Одно исключение, два – а там, глядишь, разбегутся прежние жильцы! И придется владельцам домов списать эти изысканные особняки в убытки.
Такие вот скомпрометированные дома неумолимо заполняют потом бедные югославы, поляки, нищие итальянцы, а за итальянцами всегда тянутся нищие евреи, хуже того – нищие негры.
Потом волна прибоя вынесет на доступный берег желтых узкоглазых людей цвета шафрана, разведенного молоком шоколада или слоновой кости.
Так и будут они кишеть и множиться в переполненных комнатах в неустанней кутерьме, в погоне за куском лучшей доли, любить, жениться, плодить детей, ненавидеть и презирать ближних – потому что они другие и такие же бедные, – болеть, надрываться в непосильном труде, копить, учиться, колоться наркотиками, молиться и убивать.