Раз осенью, поутру, окончилось Настино детство. От обедни возвращаясь вместе, сказал Секретов Зосиму Быхалову ото всей полноты души:
– Паренька твоего видал. Хороший, ласковый...
– Законоучитель у них там сказал: ваш, говорит, сын перстом отмечен, – довольно пробурчал Быхалов.
– Надо и мне Настюшку мою к занятиям пристроить. Как знать, какие жеребьи выпадут... Вдруг да посватаетесь? Негоже будет умному-то мужу да глупую жену! – зубоскалил Петр Филиппыч.
– Коли товар хорош выйдет, чем мы не покупатели? – пощурился и Быхалов. – Только что ж ты ее ровно просвирню водишь? Бабочка славная растет.
– Бабочка славная... – повторил задумчиво Секретов и впервые оценил дочь.
Сделали новую шубку Настюше, – здесь и кончилось детство. В новой не так возможно стало и в угольных сараях прятаться, и валяться в снегу. Настю отдали в купеческий пансион. В канун того дня заходила Настя к отцу проститься на ночь. Тот сидел на кровати без поддевки и без сапог, усталый и хмурый, в предчувствии запоя.
– Ну, девка, – заговорил он, усаживая ее на колени, – смотри у меня!
– Я смотрю, – сказала Настюша и поджала губы.
– Да не егозой расти, а яблочком... Чтоб каждому от тебя и рот вязало, и душу тешило. Живи и никому спуску не давай. На меня гляди: мужиком пришел, двадцать лет меня жизнь в ладонях терла, а все целехонек. Чувствуешь?..
– Да, – не робея, сказала Настюша, скашивая глаза на порожние бутыли, оставшиеся в углу от прошлого запоя.
– Учись и божье слово слушай, на то человеку и уши даны. Без него, девка, плохо дело, тем и кормимся...
– А у вас, папенька, – давясь смехом, спросила Настюша, – ухи большие, тоже для божьих слов?.. – она не выдержала и рассмеялась, точно целая связка колокольчиков раздернулась и раскатилась по полу.
– Папенька, извините, у меня губы чешутся... – уходя, попросила Настя.
...Тем временем названный жених Настин вступал в университет. Часто, к вящшему недовольству отца, пропадал ночи, путался с волосатыми приятелями, худел и бледнел. Казалось, не шла Петру впрок усидчивая его наука. А среди белых пансионских стен, намекавших на девическую невинность содержательницы, мадам Трубиной, науками, напротив, не утруждали. Преобладали танцы и арифметика. Беря с купеческих девиц втридорога, боялась Трубина потерять лишнюю ученицу. Какой-то защелканный, многосемейный немец вслух переводил по пять строчек в день, с грустным ужасом глядя на сидящих перед ним круглолицых, румяных девиц. Зато Евграф Жмакин, учитель танцев, был неизменно весел и летающ, походя на пружинного беса; казалось, что мать его так в танце и родила.
На четырнадцатом году тронула Настюшу корь. После выздоровления отец долго не пускал Настю в пансион, да тут еще негаданно просунулось шило из мешка. У знакомого Зарядского купца дочка, Катя, учившаяся вместе с Настей, забеременела от неизвестных причин. Под неизвестными причинами был сокрыт от гневного родительского взгляда сам Евграф Жмакин. Петр Филиппыч так был обрадован своевременным удалением Насти из пансиона, что даже забыл посмеяться над купеческим позором.
Катя, хотя и была старше Насти на четыре года, была единственной Настиной подругой. Когда прибежала к ней Настя, та сидела в том же коричневом платье, вялая, с красными губами и бледным лицом... Насте она сухо сказала, что ничего такого нет, а просто желудочное заболевание, – не то язва, не то менингит. Скоро она порозовела, стала грызть ногти, потом плача сообщила, что отец отправляет ее к тетке на юг, чтобы там поправилась на вольном воздухе... Дружбе девочек были причины: в Кате было непреодолимое влечение к Настиной чистоте и упругости, в Насте – жалость и стремление нарушить чем-то скучную обыденность дней. – Вскоре Катя уехала.
Оставлять Настю без образования Секретову было совестно перед друзьями. По совету шурина стал он подумывать о приглашении домашнего учителя. И тут как раз совпало: Петр после первого своего пустякового ареста, понятого в Зарядье как недоразумение, проживал в Зарядьи, у отца. Лучшего случая нанять учителя задешево, а вместе с тем и познакомиться с Петром Быхаловым ближе, если того и в самом деле угораздит посвататься, не представлялось. Петр согласился, уроки начались почти тотчас же.
Учитель приходил с утра, с книгами и тетрадями под мышкой. И без того сильно сутулясь, теперь он еще вдобавок угрюмился, для внедрения в девочку уважения к особе учителя. Садился за стол, раскрывал книгу на заложенном месте, начинал с одного и того же:
– Ну-с, приступим. Итак...
И всегда в тон ему, щуря глаза – привычка, перенятая у Кати, – как эхо, вторила Настя:
– ... приступим.
Она садилась на самый краешек, точно старалась скорей устать. Первые десять минут все шло чинно. В купеческой тишине слышались только громыханья сковородников и кухаркин голос. Настя, положив локотки на стол, подпирала руками голову и глядела прямо в рот Петру, забавляясь движеньями вялого учительского рта, честно жевавшего науку.
Через десять минут Настя начинала жмуриться, глаза подергивались тоненькой пленкой дремы. Она зевала в самых неожиданных местах, – однажды стала играть полуоторвавшейся пуговицей студенческой тужурки Петра, однажды просто запела. Честное пошевеливанье Петровых губ усыпляло Настю: запела, чтобы не уснуть.
– Слушайте, – иногда спрашивала Настя ошеломленного Петра, – вот вы про Эдипа говорили... Он в рай или в ад попадет? Ведь он же не виноват ни капельки!
А однажды, на восьмом уроке, и совсем законфузила Петра.
– Петр Зосимыч! – досадливо сказала она, – в который раз у вас вижу... Дырка же у вас, вы б ее зашили!
– А? где дырка?.. какая?.. – как ужаленный, вскочил тот и с ужасом оглядывал себя.
– Да вон там, на локте дырка, – указала Настя. – Давайте, уж я вам зашью... А вы мне лучше потом доскажете!
– Что ж, на-те... зашейте. Дырка – это правда... Ее зашить, – согласился он, стаскивая с себя тесную тужурку.
Настя, напевая, выискивала в ворохе цветных обрезков подходящий лоскуток. Петр сидел молча и глядел на ее быстрые пальцы.
– Вот что... – начала она, вдевая нитку в иголку: – правда это, что вы каторжник?
– То есть как это каторжник?.. – опешил Петр. – Что за пустяки! Кто это вам сказал? – длинный нос Петра принял ярко розовый оттенок.
– Вы убили кого-нибудь?.. – тончайшим голоском спросила Настя, склоняясь над работой.
– А, вот вы про что! Нет, я за другое сидел... – сказал он тихо, косясь на растворенную в коридорчик дверь. Дверь Настиной комнаты по настоянию Петра Филиппыча была всегда раскрыта.
А Настин взгляд был выспрашивающий и требовательный. Повинуясь ему, Петр тихо пояснял, за какие провинности вычеркивают людей из жизни, иногда на время, иногда навсегда. Вскоре он разошелся, загудел, а окурки совал прямо в горшок с пахучей геранью. Настя спешила, доканчивая починку.
– На-те, надевайте, – сказала она, обкусывая нитку. Потом встала и отошла к окну. Там падал осенний дождик. Вдруг плечики у Насти запрыгали.
– Что вы, Настя?.. – испугался Петр, вдевая руку в невозможно тесный рукав.
– Знаете что?.. знаете что? – задыхаясь от слез, объявила девочка, закидывая голову назад. – Так вы и знайте... Замуж я за вас не пойду! Вы лучше и не сватайтесь!
– Да почему же? – глупо удивился Петр.
– У вас нос длинный, – раздувая ноздри, сказала Настя. – И потом у вас с головы белая труха сыпется... Весь воротник в трухе! Покуда зашивала, чуть с души не вырвало...
Настя ждала возражений, но Петр только топтался, собирая дрожащими руками книги со стола, весь в багровых пятнах небывалого смущенья.
– Вы... вы... у вас из ушей борода растет!! Как у дьячка... – прокричала Настя и, обливаясь слезами, выбежала вон.
Весь тот день она просидела в кресле, сжавшись в комок. А вечером решительно вошла в отцовскую спальню. В ожиданьи ужина Петр Филиппыч серебряным ключиком заводил часы.