Под самый конец Борхес предлагает читателю, если его заинтересовало молчание Энрике Банчса, решить загадку самому: «Вероятно, осознание собственных возможностей и мастерства вызвали в нем презрение к литературе – как к слишком простой игре».
33) Еще один удачливый волшебник, и тоже отказавшийся творить чудеса, – барон де Тейве, наименее известный из гетеронимов Фернандо Пессоа, гетероним-самоубийца. Или, лучше сказать, полугетероним, ведь к нему, в той же мере, что и к Бернардо Соаресу, можно отнести слова: «Его личность, не будучи моей, но и не слишком отличаясь от моей, по сути является преломленным ее отображением».
О бароне я размышлял совсем недавно, а если уж быть точным, сегодня утром, сразу после неприятнейшего пробуждения. С рассветом на меня накатила ужасная и бездонная тоска. Я проснулся, почувствовав, как тоска пробивает себе дорогу изнутри, сквозь кости, и несется по венам к коже, раздирая ее. Такое пробуждение – сущий кошмар. Чтобы поскорей стереть его из памяти, я пошел за «Книгой тревог» Фернандо Пессоа. Мне подумалось, что какими бы безжалостными ни были строки, которые я прочту, открыв наугад печальный дневник Пессоа, все же, уверен, они будут не столь жестоки, как разбудивший меня ужас. Я всегда считал эффективной такую систему, или метод: надо пуститься в странствие по чужим печалям, чтобы смягчить горечь собственных.
Итак, у меня раскрылась страница, где речь шла о сне и которая, похоже, была написана, как и многое у Пессоа, под влиянием винных паров: «Я никогда не сплю. Я живу и вижу сны, вернее сказать, вижу сны, живя, и вижу сны, засыпая, что тоже – жизнь…»
От Пессоа мысли мои переметнулись к барону де Тейве – и надеюсь, что это последнее исключение, которое я делаю в своей тетради для самоубийц. Я пошел за «Воспитанием стоика» – единственным текстом, оставленным бароном. Книга имеет подзаголовок, ясно указывающий, что высокородный автор принадлежит к рядам приверженцев направления Нет: «О невозможности творить высшее искусство».
В предисловии к этой короткой и единственной своей книге барон пишет: «Я чувствую близкий – ибо сам хочу, чтобы он был близким, – конец своей жизни <…> Я убью, я скоро убью себя. Но желаю оставить по себе хотя бы интеллектуальное воспоминание <…> Это и будет моей единственной рукописью <…> Чувствую, как свет, царящий в моей душе, наливает силой слова, хотя и не для того, чтобы сотворить произведение – этого я никогда не сумел бы сделать, – а для того, по меньшей мере, чтобы внятно объяснить, по каким именно причинам я его не сотворил».
«Воспитание стоика» – книга странная, она цепляет нас за живое. На ее малых числом страницах барон, человек очень робкий и неудачливый с женщинами – как и я, хочется добавить, – излагает свой взгляд на мир, рассказывает, какие бы книги он написал, если бы не раз и навсегда принятое решение – не писать их вовсе.
Одна из причин, почему он не потрудился их написать, кроется в подзаголовке, а также во фразах, подобных следующей (это очень напоминает вариант синдрома Бартлби, которым страдал Жубер): «Гордость ума идет от четкого понимания собственных границ, от понимания того, что вселенная остается где-то там, за ними».
Но коль скоро творить высшее искусство невозможно, барон решает, не уронив ни капли собственного достоинства, перебраться в страну незадачливых кудесников, которые отвергли фальшивые чары редких слов, разбросанных по редким книгам – блестящим, но на самом-то деле бессильным подняться до высшего искусства, которому суждено исчезнуть только вместе со всем остальным миром.
Если к мысли о неутоленной жажде универсальности добавить мнение Оскара Уайльда о публике, которая проявляет жадный интерес ко всему, кроме того, что интереса заслуживает, то мы придем к такому выводу: барон поступил, безусловно, верно, действуя в согласии с собственными умозаключениями, он поступил верно, написав о невозможности творить высшее искусство, и, пожалуй, – с учетом всех обстоятельств данного конкретного случая, – он поступил верно, убив себя. А что, собственно, оставалось еще делать человеку, если он, подобно барону, полагает, что даже мудрые греки недостойны восхищения, ибо они всегда казались ему безнадежно устаревшими, да к тому же «людьми глуповатыми, если сказать не кривя душой».