– А где я ему возьму? – резонно спросил хоревод. – Ступай ты, авось спьяну не разберет. Пой как сможешь, выручай хор.
Илья шагнул к столу. За ним подошли Митро и Петька Конаков с гитарами. Глафира Андреевна присела рядом с Баташевым, обняла его за плечи, притянула к себе:
– Не шуми, радость моя, не буйствуй… Сейчас тебе Васька споет, душа успокоится, сейчас все пройдет… Успокойся, ляжь сюда.
Баташев неожиданно затих. Вздохнул, перекрестился и покорно уткнулся головой в объемистую грудь Глафиры Андреевны. Та успокаивающе погладила его, кивнула цыганам. Мягко вступили две гитары. Илья запел:
Поговори хоть ты со мной,Подруга семиструнная.Душа полна такой тоской,А ночь такая лунная…Ему самому нравилась эта песня. Главным, на взгляд Ильи, было то, что почти все слова были просты и понятны. Никаких, слава богу, «восторгов сладострастья» и «жестов законченных страстей», про которые даже Митро не знает, что это такое. Кузьма рассказывал, что эту песню сложил для цыган «один хороший барин» еще лет двадцать назад и дед Якова Васильевича придумал для нее музыку.
И сердце ведает мое,Отравою облитое,Что я впивал в себя ееДыханье ядовитое…Что такое «впивал», Илья не знал и уверен был, что петь надо «вбивал». Так и спел. В комнате стояла тишина. На Баташева Илья не смотрел, боясь – увидит тот, что не Васька поет, и пойдет снова буянить. Изредка посматривал на стоящего рядом Митро, а тот ободряюще кивал: мол, все хорошо.
Я от зари и до зариТоскую, мучусь, сетую.Допой же мне, договориТу песню недопетую…Смолкли гитары. Илья поднял глаза. Сразу же увидел Настю. Она сидела среди цыганок и в упор, без улыбки смотрела на Илью. «Плохо спел…» – с ужасом подумал он. В лицо бросилась кровь, Илья опустил голову. «Опозорился… Перед ней, перед Настькой… Тьфу, дурак таборный, куда сунулся… Сидел бы и дальше под телегой».
Внезапно в тишину комнаты вплелись какие-то странные звуки. Илья оглянулся.
Баташев все так же сидел на стуле, уткнувшись лицом в грудь Глафиры Андреевны. Его могучие плечи вздрагивали. Вместе с хриплыми рыданиями вырывались бессвязные слова:
– Господи, прости душу мою… Пропадать мне… в аду гореть… И за что, господи? Столько лет – за что? Тоска-то какая, боже мой, тоска-а-а…
– Ничего, голубь мой, ничего… – тихо гудела Глафира Андреевна, гладя встрепанную баташевскую голову. – Ада не пугайся, все там будем. Ты поплачь, Иван Архипыч, поплачь, мой дорогой. Сразу отпустит, полегчает, я знаю, что говорю… Ромалэ, ёв мато сыр о джукло, авэньти «Не вечернюю» [10]…
– Васька… – вдруг позвал Баташев. Илья неуверенно подошел. Не поднимая головы, Иван Архипович вышвырнул на стол пачку кредиток. – Тебе… Забирай… Всю душу ты мне вывернул… Ох, тоска, хоть бы вы издохли все… И я с вами тож…
Илья взял деньги, сунул за пазуху. Цыгане проводили пачку уважительными взглядами, кто-то весело шепнул: «Бахтало, чаворо! [11]», а он пожал плечами и, не решаясь взглянуть на Настю, отошел на свое место. Хор тихо запел «Не вечернюю». В окне стояла луна. На диване тяжело перевернулся на другой бок спящий Матюшин. На полу красным комком лежала брошенная Баташевой шаль. Глафира Андреевна вполголоса подтягивала хору, продолжая укачивать на груди хозяина дома. Близилось утро.
Домой вернулись в шестом часу. Цыгане устали настолько, что даже отложили на завтра дележ денег и разбрелись досыпать остаток ночи. В нижней комнате Большого дома остались Яков Васильевич, его сестра, Настя, Митро и Глафира Андреевна. Настя дремала за столом, неудобно навалившись грудью на его край. Марья Васильевна сидела рядом с ней, схватившись за голову. Время от времени она воздевала руки к потолку и провозглашала:
– Черт знает что! Глашка! Ну скажи мне, как ты на Баташева кинуться не побоялась? Дал бы раз кулаком по башке – и готово дело! Он ведь правда на медведя с голыми руками ходил! Я бы – и то испугалась!
– Хо, ты! – зевнула во весь рот Глафира Андреевна. – Да я против тебя в три раза толще. Попробовал бы он меня тронуть! Не посмотрела бы, что домовладелец и первой гильдии купец. Ух, изверг, так бы и убила! Что с женой делает, поганец!
– Яшка, а тебе как не стыдно? – накинулась Марья Васильевна на брата. – Зачем Илью плясать погнал? Я думала, парень со страха умрет!
– Умрет он, как же… – буркнул Яков Васильев. – Он поумнее нас с тобой будет, не беспокойся. Видала, как эта барыня на него глядела? Видала, как он на колени перед ней упал? А сколько денег ему Баташев сунул? Ваське за то же самое в жизни больше червонца не давал… А ты чего спать не идешь?
Последнее относилось к сидящему на полу Митро. Тот осторожно кашлянул:
– Я спросить хотел, Яков Васильич… Ты Илью как… в хоре оставишь?
С минуту хоревод молчал. Марья Васильевна, отвернувшись, улыбнулась. Яков Васильев, не заметив этого, отрывисто сказал:
– Вот что, дорогой мой… Делай что хочешь, золотые горы ему обещай, уговаривай – но чтоб он не вздумал обратно в табор рвануть. Ваське нашему рядом с этим подколесником – делать нечего. Через месяц-другой первые партии будет вести. Хорошо, что он пока цены своей не знает.
– Уговоришь его, как же! – фыркнул Митро. – Упрямый как черт. Сегодня всеми копытами упирался, никуда ехать не хотел. Настьку пришлось пригнать, чтоб упросила его.
– И что – получилось? – вдруг полюбопытствовал Яков Васильевич.
– А ка-а-ак же… – вдруг сонно отозвалась Настя. Подняв голову со стола, тихо рассмеялась. – На колени пришлось вставать!
– Чего?! – загремел Яков Васильевич.
– Ну, отец! Пошутила я! За рублем серебряным нагнулась, так Илья, бедный, даже испугался… – Настя улыбнулась, вспоминая, помолчала. – Голос у него золотой… Митро молодец, что в хор его привел. А еще они с Варькой такую песню пели… такую… Ну, тогда, вдвоем… Ох, не помню… – на полуслове она заснула снова.
– Отнеси ее наверх, – приказал Яков Васильевич Митро.
Тот взял Настю на руки и пошел с ней к лестнице. За окном уже светало, и на сером небе вычертились голые ветви старой ветлы.
Тем временем в маленьком домике Макарьевны бушевала буря. Варька, взъерошенная и бледная, носилась по комнате, как взбесившийся воробей. Кузьма благоразумно исчез. Илья сидел на нарах, глядя в пол. Смущенно бормотал:
– Варька, ты что… Совсем с ума сошла… И в мыслях не было…
– Не было у тебя?! – кричала Варька. – А зачем тогда устроил такое? Велели тебе – вышел, сплясал, встал на место – все! А ты? Выдумал – на колени падать! И потом сколько еще на гаджи [12] пялился и она на тебя! Думаешь, я одна видела? Что цыгане завтра скажут? Ну, давай, давай, морэ, как Гришка Дмитриев! Давай!
– Замолчи, дура! – вспыхнул Илья. Вскочив, резко провел рукой по своему лицу: – Не видела меня давно? На что тут пялиться?!
– Не замолчу! – завопила она, оскалив выпирающие зубы, и впервые в жизни Илья испугался сестры. Ему в голову не приходило, что его маленькая, тихая Варька может так орать.
– Только попробуй! Только посмей! Клянусь тебе, утоплюсь сразу! Не знаешь, что про тебя болтать могут начать? Как жить будем, в глаза цыганам как смотреть?! А если наши, в таборе, узнают?! Совсем ты, что ли, голову потерял, Илья? И совесть тоже? Слава богу, отец не дожил!
Илья молчал. От обиды в горле стоял ком. Оправдываться не хотелось. В чем он был виноват? В том, что пожалел «барыню», эту девчонку зареванную, которую пьяный муж вышвырнул простоволосой на позор перед гостями? В том, что послушался Якова Васильича, что своей пляской заставил Баташеву улыбнуться? А теперь его принимают бог знает за кого, и кто – родная сестра!
Варька поперхнулась, закашлялась, умолкла. В комнате наступила тишина. Стало слышно, как скрипит за печью сверчок.
– Иди спать, – не поднимая головы, велел Илья.
Варька подошла к нему. Где-то под полом скреблась мышь, мутно светлело окно. По мостовой простучала одинокая пролетка.
– Поклянись мне, Илья. Поклянись, что не будешь никогда…