Тибор Бартош
Барышня-герцогиня
Давным-давно это было. Кочевал табор по дорогам прекрасной Трансильвании. Ребятишки прямо в кибитках вырастали, цыгане и не разбирались, который из них чей, весь табор был как одна семья. Когда лошади уставали, цыгане раскидывали шатры и делали передышку. Ромы торговали, а ромны, цыганки то есть, ходили по селам, воровали, — так и жили. И не думали цыгане, чья земля, на которой они устроили привал. «Пока мы тут, наша — и все».
Однажды остановились они на ночлег на земле одного герцога, распрягли лошадей на душистой травке. Вечерело. Цыгане спешили раскинуть шатры, чтобы еще засветло успеть приготовить ужин. И успели. Вот уже перед шатром вайды загорелся большой костер, появились котелки, а в них — жирные куры, — словом, наступила пора ужина.
Как это там вышло — не знаю, только герцог в ту пору как раз находился в своем имении. Пошел он гулять вечером — увидел пламя костра и цыганский табор.
— Добрый вечер, цыгане. Простите меня, что помешал вам ужинать. Так и так, мол, герцог я, и хочется мне знать, что происходит в моих владениях.
Цыгане, сидевшие на корточках вокруг огня, тоже приветствовали вельможу. Спиной к герцогу стояла цыганка, через плечо у нее была перекинута длинная узкая лента из теста. Один конец ее она держала в руках. Женщина ладонями расплющивает тесто, потом отрывает от него кусочки — и те будто сами летят в кипящий котел, а лента становится все короче. Пока цыгане да вельможа беседовали о том о сем, женщина кончила варить тесто, и теперь на большом глиняном блюде вздрагивали крупные, жирные, посыпанные сладким творогом галушки.
Потекли у вельможи слюнки при виде цыганского лакомства, и не только при виде лакомства... Когда он сидел и разговаривал, вдруг заметил у огня одну чайори[1]. Девушка эта была такая красавица, каких не видал он даже на княжеских балах. Глянул герцог на чайори, да так и не мог больше отвести от нее глаз.
Что делать? Сильно нравилась ему девушка, очень сильно, да цыган много, а он один, ни сманить красавицу, ни украсть. Тут пришла ему на ум одна хитрость.
— Господин вайда! — говорит он. И правильно говорит: в те времена вайда считался большим человеком: толстая, сложенная вдвое золотая цепь красовалась у него на жилете, на пальце сиял ангрусти[2] с искристым камнем. В его власти была и жизнь н смерть ромов. — Господии вайда! Я еще никогда в жизни не ел галушек по-цыгански. Примите меня в свою компанию, я охотно поужинаю с вами. Что до выпивки, то о ней я уж позабочусь.
— Какие могут быть разговоры, садитесь с нами, это большая честь для нас, — отвечает вайда. — Раз уж вашей милости захотелось отведать нашего скудного ужина — не спрашивайте, подсаживайтесь к нам.
Но герцог, прежде чем сесть с ними, отправился домой — замок его был недалеко — и велел своему управляющему погрузить на телегу и свезти в табор бочку отличного старого токайского. А сам бегом обратно. Как он летел, ах, как летел: красавица цыганка все стояла у него перед глазами.
Присел герцог вместе с ромами на корточки и стал есть галушки, как они, деревянной вилкой. После ужина, когда открыли бочку, герцог сделал вид, будто только что заметил девушку, будто впервые взглянул на нее, и обратился к ней с такими словами:
— А ну, красавица девица, прошу тебя, спой нам что-нибудь.
— Спой, спой, доченька! — поддержал вайда. — Ведь песня твоя, Мирикло[3], так же прекрасна, как и ты сама!
Девушка встала с земли, подняла свои дивные очи и запела тихо и грустно:
Конец песни она тянула долго, печально, знаете, по-валахо-цыгански, так, что душа содрогнулась, а потом тряхнула красной в оборках юбчонкой и пошла плясать. Но только не так, как пляшут чардаш гаджо в своих измазанных коровьим навозом сапогах! Нет! Она шла крошечными шажками, и ножки ее, обутые в красные туфельки, тоже были крошечные; идет-идет, да вдруг как закружится, да как притопнет: эх, ицца-фицца-кукорицца, рви струны, эх! А скрипка поет, заливается. Танцует озорница и напевает: