Выбрать главу

Я подошел к занавесу. Эта сцена была освящена именами прекрасных оркестров тех давних времен: Эмиль Людвик, Эмит Клаб, Карел Влах. Опускался тогда черный круговой задник, и за ним, скорчившись в уголке между стойками софитов, я слушал когда-то эту небесную музыку; слушал и певицу Миладу Пилатову, Джипси, как ее называли, а через щель задника ко мне доносились в антракте ее остроты; потом ее вроде бы изгнали из Злина за пьянство и проституцию, молодые женщины Бати вывели ее из местного гранд-отеля; с нею так всегда бывало, она всегда вызывала столько ненависти, всегда ее выводили, изгоняли, запрещали; наверное, слишком много говорила она душе, а те, у кого души нет, не выносят в своей пустоте этой сути, этой исповеди, этой Идеи; но до этого она пела (почти три недели; великие исторические эпохи зачастую очень коротки, их величие как бы продлевается славой и воспоминаниями) в заведениях злинской Бэйсин-стрит, между Гранд-отелем и Кинотеатром, где из затемненных окон кафе и ресторанов неслись в ту военную, протекторатскую ночь мерцающие риффы: Густав Вихерек (все в белых пиджаках, с плечами, как у грузчиков, с усиками) как Джанго Рейнхардт, -- легкие, колеблющиеся синкопы свингованных струн через усилитель; а на другой стороне, через дорогу -- Гонза Чиж; как некогда битвы королей в прежнем Новом Орлеане -- совершенно невраждебные; а немного ниже Бобек Брайан с Инкой Земанковой, которая своим резким голосом возбуждала молодых людей Бати до того, что они гурьбой бросались под холодный душ. Все это: военная ночь, светящаяся щелями затемненных окон, молодежные кристинки, которые приезжали сюда трудным военным автостопом из самой Праги, часто лишь ради этой музыки; наглаженные киношники протектората; студенты в гольфах, с голодными глазами, глотающие бифштексы, как слово божие; солдаты, которые хотели забыть о славе смерти; ночные бабочки и овечки, погасшие лампионы -- все это колыхалось и утопало на той Пердидо-стрит нашей фантазии, от Гранд-отеля до Кинотеатра, на этой Тин-Пэн- элли в полузапретных мильнебургских увеселительных заведениях военного свингового ренессанса, и Джипси была здесь королевой джаза, самой короткой, но самой ослепительной властью в истории власти, -легендарная эра Джипси. Вихерека потом посадили за распространение в обществе эксцентричной негроидной музыки, в ресторанах и кафе стало тихо, Гонза Чиж отправился в турне, а потом погиб в ледовой катастрофе, Инка Земанкова прозябала во Влтаве; вдоль Пердидо-стрит дули пустые ветры полицейского контроля; это тоже легенда, уже не знаешь, что правда, а что -всего лишь сон; так быстро все пролетело; но именно так оно и должно было быть. Я подошел к занавесу: в нем сверкнул застекленный глазок; приложился к нему, и мне стало удручающе грустно. Гонза Чиж уже мертв, Джипси исчезла где-то в Брно. Фриц Вайс в Терезине. Я уже взрослый, надо задумываться над серьезными вещами, не какими-то там глупостями вроде Пердидо-стрит. Кое-где продолжали играть только маленькие капеллы, типа нашей (не Лотара Кинзе, а нашей), -- ту печально прекрасную музыку свинга, тоже обреченную на гибель. Я посмотрел в глазок. Прямо передо мной сидела фрау Пеллотца-Никшич, на шее бриллианты (или нечто на них похожее, но наверняка все же бриллианты; раньше они принадлежали, по всей вероятности, госпоже Коллитцшонер, как и квартира Пеллотца-Никшичей), вся в красных шелках. Герр Пеллотца-Никшич рядом, в коричневой рубахе СА, угрюмый, волосы ежиком. Теперь он немец, раньше был итальянцем, еще раньше сербом, первоначально -- бог знает кем; далеко не импозантный во всех этих превращениях; как он, собственно, чувствовал себя и кем, собственно он был? Его сын -- пьяница, насильник, потом разбился в купальном бассейне. А рядом герр Зее, тоже в мундире, черном, наверное СС, или НСДАП, или ОТ, либо какого-то еще столь же холодного сокращения; он был усердным подручным дедушки Бенна, а сейчас усердный член партии. Его жена, с огромной брошкой из старого золота; эту брошку (почти без сомнений) я тоже видел уже на чьей-то другой шее (все тут было краденым, роскошь эксплуататоров сменилась роскошью грабителей и убийц); на ней было бархатное платье. А за ней -- другие сатиновые, атласные немецкие дамы с колышущейся выставкой драгоценностей, происхождение которых в законопослушном обществе было бы трудно убедительно доказать, мелкие, сверкающие историйки, заканчивающиеся смертью. И черные, коричневые, серые мундиры -- выставка железных крестов. Они собрались здесь, нагромождение серо-коричневых тонов, как на картине современного Иеронима Босха, чтобы послушать Лотара Кинзе унд зайн унтергальтунгсорхестер.

Меня охватило чувство, что произошло какое-то недоразумение, какой-то злобный обман, как у Марка Твена с его королем и герцогом: что сейчас толпа этих господ в сапогах, похожих на кожаные зеркала, схватит Лотара Кинзе, вымажет дегтем, выкатает в перьях, привяжет его к оглобле и с мстительным ревом понесет вокруг секретариата НСДАП к Ледгуе. Я обернулся. Лотар Кинзе стоял в своем травянисто-фиолетовом пиджаке, и красная лысина его в холодном свете ламп была похожа на шишковатую ягоду, забытую в винном стакане из опалового стекла. Он молча опирался на рояль. За ним, над захватанной крышкой -- лицо женщины, грустного клоуна; одутловатое тело ее покрывало черное платье с зелеными кружевами у шеи; пенсне уже сидели на своем месте, у корня необъяснимо огромного носа; и горбун, и коротышка-Цезарь -- все блестели, фиолетово-травянистые, погрузившись в хмурое молчание; ждали -снова покорно; что-то от вечернего смирения перешло и на ожидание выступления; печальная похоронная команда откуда-то с далеких европейских дорог, возможная лишь в военное время, влекущая свое слезливое, невнятное послание по сецессионному великолепию театров в захолустных городках на перифериях огромного побоища; лицо слепого было до сих пор стянуто выражением страдания; золотая девушка в фиолетовой парче сидела с опущенной головой на стульчике возле рояля; за кулисами мастер сцены, чех, который знал меня (и я надеялся, что не узнал), стоял наготове у электрического щита с выключателями и реостатами; он тоже хмурился, но лишь из-за необходимости служить немцам. Я снова глянул в глазок. Другой паноптикум: как раз явился Хорст Германн Кюль, сухопарый, невероятно хрестоматийный немец в черном мундире СС, и концерт можно было начинать.