— С дедом были шутки плохи, или погибай, или пей!
— Я к тебе, Тома, напьюсь, потому что ты мне всех милее! Пусть допьяна напьюсь! Бабе много не надо, чтобы песни начала петь…
— Эх, Тома, Тома, а если бы я в твои года удавилась! Эй, пей, не опускай глаза под стол. Если бы ты глаза устремлял не вниз, а вверх, то легче бы душе твоей было. Пей за дядю Миколу…
Она стояла за столом высокая, седая и простая. Глаза имела большие и умные. Смотрела ими так, как будто во всем мире не было такого угла, которого бы она не знала и, закатив длинные белые рукава, не сделала бы в нем всего того, что порядочная хозяйка делает, не вымыла, не вычистила, не привела б в порядок.
— Бабушка, так у вас хорошо: есть и поесть, и попить, и хоть вы молчите, но глаза ваши ласковы.
— У меня так, мне даны глаза, чтоб смеялись, чтоб шутили. Не для того мне их мать нарисовала, чтобы плакали. Вот бы и вы из своих глаз прогнали ту тьму черную, что вам мир заслоняет. У меня в глазах мои дети, мое поле, и мой скот, и мои стада, зачем же им тосковать? А как придет тоска, я поплачу и слезы вытру.
— Не все люди одинаковы, бабушка. Есть такие, что хоть ты их медом корми, хоть ты их в лучшую весну пусти на зеленое поле, а они плачут.
— Эй, Басарабы, Басарабы! У вас нет детей, у вас нет ни нивки, ни скотины! У вас есть только та туча, то бельмо, тот длинный черный чуб, что вам солнце закрыл. Бог вас наказывает, потому что вы должны смотреть на Его солнце, вы должны детям радоваться, зеленым колосом по веселому лицу гладиться. Тома, угощайся же, не сердись на бабу. Баба тебя к кресту носила, баба плакала, когда тебя в войско отправляли, баба на твоей свадьбе косточками трещала. Баба тебе не враг. За то, что душу свою хотел погубить, за то я сержусь на тебя. Но сначала съешьте то, что я вам понаваривала, чтобы труды мои не пропали зря, а потом будем разговаривать. Род мой честный и величественный! Радуюсь тебе, как не знать чему, что меня не забываешь, что любишь меня и за моим столом пьешь и прекрасные слова говоришь!
По лицам гостей мелькнула ясность счастья, как порой солнце мелькает по черному, глубокому пруду. Все глаза поднялись и уставились на бабушку.
— Ай, Басарабы, ади, ади, столько глаз, а в них одна печаль и скорбь!
— Бабушка, не говорите так, потому что мы все ваши слова как вино сладкое пили. Мы бы вас, бабушка, брали по очереди к себе домой, чтобы нам с вами весело было.
— Так я, старуха, должна вас еще и веселить? И рубашки вам вышивать, и головы вашим детям мыть? Вы не видите ничего, не видите, потому что слепые. Бог вас наказал слепотой…
— Бабушка, а ну-ка мы встанем и покурим трубки, что мы будем сидеть за столом…
— Вставайте, вставайте и курите, а я сяду возле Томы и расспрошу его, что же такое тяжкое гнетет его душу.
Тома был человечек маленький, сухой, с длинным, черным чубом, спадавшим ласковыми, гладкими прядями на широкий лоб. Темно-карие глаза блуждали подо лбом, как по бескрайним равнинам, и дороги по ним найти себе не могли. Лицо был смуглое, испуганное, как бы детское. Он вышел из-за стола и сел возле бабы Семенихи.
— Рассказывай нам, Тома, почему тебе так тяжело жить на свете, почему ты хочешь покинуть своих детей, свою жену и род? Не стесняйся, выскажи, что тебя гложет, и, может, мы что тебе посоветуем или поможем?
Все повернулись к Томе.
— Говори, говори, не утаивай ничего, тебе будет легче.
— Нечего таить, — отозвался Тома, — я таил, пока мог, а теперь вы уже все знаете.
— Да ничего не знаем, ты скажи, потому что если не скажешь, мы будем думать, что жена у тебя плохая, или дети не удались, или мы тебе досадили. Да и о нас подумай. Ты ведь знаешь, что если один в нашем роду удавится, то сейчас же и другого за собой тянет. А вдруг среди нас уже есть такие, что, услышав про твое приключение, уже решили тоже повеситься? — сказал седой Лесь.
Басарабы виновато поопускали глаза.
— Тодоска, да тише, не плачь, не плачь…
— Я не знаю, откуда и как, но ко мне такие мысли приходят, что не дают покоя. Ты сам по себе, а мысли сами по себе, ты протираешь глаза, чтобы отогнать их, а они, как псы, кружат у твоей головы. От хорошей жизни, люди, никто себе не надевает веревку на шею!
— А когда с тобой такое случается, почему ты не говоришь жене, почему в церковь не идешь?
— Это бесполезно, бабушка. Они как насядут, так не пустят меня ни на шаг от того места, где надумали мной овладеть. Если бы вы только знали, если бы вы знали! Они меня так свяжут, что на свете таких цепей нет, чтобы так глубоко заходили внутрь. Я слышу, как они дрожат возле меня… Дзорк, дзорк, дзинь, дзинь… Как начнут звенеть, так голова раскалывается на четыре части и уши так широко раскрываются, будто рот, и словно любят слушать тот звон. Я повернусь ночью и закрою одно ухо, а второе зато как откроется, — и мне аж кости в голове натирает. Я накроюсь подушкой, а оно по подушке этими цепями лупит. И будто говорит, будто прямо в голову слова вкладывает: «Иди за мной, иди за мной, тебе там будет хорошо, так хорошо». А я хватаюсь за постель и так держусь, что аж мясо в руках трещит, как будто меня на дыбе растягивают…