Выбрать главу

– Как ты считаешь, почему вокруг города стены? – спросил голос.

– Защищаться от диких зверей?

– Нет. От людей. Создавшие цивилизацию люди, помимо прочего, усвоили, что зерно и скот проще отнять у соседа, чем выращивать самому. Вот для чего стали необходимы стены. Цивилизация и преступление зародились в одно и то же время.

Замечание это смутило Найла, показавшись каким-то несуразным.

Цивилизация представлялась чем-то грандиозным, значительным, решающим шагом человека к осознанию своего величия. В сравнении с этим преступление казалось чем-то ничтожно мелким и пошлым.

Почему голос звучал при этом так, будто оба эти понятия равнозначны?

– Потому что преступление – нечто более весомое, чем тебе кажется. Даже не по сути своей, а как симптом главной человеческой беды.

Подумай, что значило для людей жить в городах. Теперь уже не требовалось каждому мужчине непременно быть охотником или земледельцем, а женщине – родительницей и хранительницей очага. Теперь вокруг хватало строителей, землепашцев, ткачей, ремесленников, жрецов. Каждый шлифовал строго определенные навыки.

Ты с рождения жил в пустыне, с боем добывая каждый кусок пищи и глоток воды. Поэтому-то город Каззака показался тебе просто раем. А как те, кто прожил в нем всю жизнь? Они сами считали его раем?

– Нет.

– А почему?

– Он им уже приелся.

– Именно. То же самое коснулось и обитателей этого древнего города. Двести миллионов лет потребовалось человеку, чтобы проделать путь развития от древесной крысы, нередко находясь на грани вымирания. Он сражался с разными напастями, природными бедствиями, лишь бы выжить. А тут не успел глазом моргнуть, как ему и уют, и безопасность… и разделение труда.

Но это произошло слишком быстро. Человек не смог в течение одного жизненного срока изменить привычек, въевшихся в него за миллионы лет, поэтому неизменно возвращался к своей прежней сущности охотника и воина. Вот почему шел он с войной на своих соседей. И именно тогда чувствовал, что действительно живет.

– Так получается, он разрушал все то, к чему стремился?

– Нет. Потому что нужда в уюте и безопасности у него даже сильнее, чем тяга к риску и приключениям. Человеку прежде нужна безопасность, а уже затем приключения, никак не наоборот. Кроме того, война и риск уже не утоляли его основной жажды – к познанию. Именно этот глубочайший симптом пересилил тягу к риску, подвиг его изобрести мотыгу и плуг, колесо и парус…

Слова были больше не нужны.

Снова перед Найлом медленно разворачивалась панорама истории, понятная без словесных комментариев.

Он наблюдал рост первых городов в Мессопотамии, Египте и Китае, воцарение деспотов-воителей, строительство каменных храмов и пирамид, открытие вначале бронзы, затем железа.

Он видел взлет и падение империй. Шумеры, египтяне, минойские греки, халдеи, ассирийцы…

Кровь стыла и тошнота подкатывала к горлу от чудовищных злодеяний.

Не укрывалось ничего: как огню и мечу предавали города, как истязали и убивали жителей.

Двинулись грозные полчища ассирийских воинов, длинными копьями разящие пленных. Обезглавленные, сожженные заживо, посаженные на кол…

Найл просто кипел от гнева, так что развал и исчезновение ассирийских деспотий наблюдал со злорадным удовлетворением. А когда все это схлынуло, сам убедился, что гнев и ненависть прилипчивы, как зараза.

Но вот всплыла картина Древней Греции, и Найл оттаял сердцем, едва увидев расцвет цивилизации древних эллинов, зарождение демократии и философии, появление театра, открытие геометрии и естествознания.

И вновь его обуяло неизъяснимое волнение при мысли, насколько все же преуспел человек в движении к совершенству, и проснулась гордость за то, что и он тоже из рода людей.

Хотя машина умиротворения и действовала успокаивающе, впитывание такой бездны информации истощало.

Когда Найл наблюдал войну между Афинами и Спартой, картины начали подергиваться рябью, и он сам не заметил как забылся.

Проснулся лишь через несколько часов. За окнами темнота, сам он накрыт одеялом. В окне, выделяясь на фоне звезд, виднелся купол собора…

Когда очнулся окончательно, утро уже было в разгаре.

Слышались выкрики гребцов, торговцы шумели на рыночной площади.

Наведался еще раз к пищепроцессору, но ел и пил машинально. Какая тут еда, когда не терпится узнать, что там дальше с человечеством.

И Найл снова поспешил улечься под отсвечивающий холодом тусклый экран.

На этот раз перед внутренним взором развернулась история Древнего Рима.

Сменяли друг друга эпохи, период демократии, Пунические войны, приход к власти тиранов Мария и Суллы, Юлия Цезаря, Августа, Тиберия, Калигулы, Клавдия, Нерона.

Обреченно, очарованный мрачностью, юноша вновь наблюдал череду кровавых убийств, разврат и скотство.

Рождение христианства заронило в душу надежду: учение о любви и всеобщем братстве выглядело самым отрадным и многообещающим с момента возникновения человеческой цивилизации.

Но укрепление церкви под началом императора Константина поубавило оптимизма.

В христианах терпимости к религиозным оппонентам было еще меньше, чем у язычников-римлян; нередко из-за какого-нибудь пустячного расхождения в трактовке Писания они убивали друг друга.

С падением Рима под неудержимым натиском варваров Найл ощутил какую-то усталую опустошенность и взирал на все с полнейшим равнодушием.

Когда наконец растаял зрительный образ, Найл, придя в себя, спросил:

– И это постоянно? Неужели вся человеческая история настолько беспросветна? Голос внутри отозвался:

– Не совсем. Следующее тысячелетие картина довольно неприглядная, поскольку на умы людей жестоко давила церковь, убивая всякого, кто пытался мыслить по-иному. Перемены наступили примерно тогда, когда возвел купол своего собора Брунеллески.

Найл сел, устало потирая глаза.

– Все стало постепенно меняться одновременно с рядом великих войн, именуемых Крестовыми походами.

Вышло так, что люди покончили с зависимостью от одного и того же места и начали бродить по свету. Это расширило их кругозор, они стали строить корабли, на которых отправлялись исследовать новые земли. Затем некто по имени Иоганн Гуттенберг изобрел книгопечатание, а еще кто-то научился выделывать грубую, толстую бумагу – количество книг стало измеряться миллионами.