Выбрать главу

Злых султанш сейчас нет, зато есть старуха-опекунша. Она ходит с тяжелой клюкой, которой с холодным бешенством, стиснув черные зубы, бьет непослушных.

Говорят, она служила в гареме еще при дурной царице Туркан-Хатун…

Самых красивых, с отменным телосложением, она готовит для султана и его приближенных, кому там из них государь пожелает сделать приятный подарок, и с глубоким знанием дела обучает их тонкому и безумному искусству любви.

Здесь своя придворная жизнь – с ложью, враждой и предательством, завистью, вечной грызней и соперничеством. Самое смешное или, скорей, самое страшное, в том и состоит, что гарем, созданный вроде бы для того, чтобы ограничить женскую распущенность, как раз и является ее питомником.

Каждая знает, для чего предназначена, и стремится продать себя подороже.

– «Неджефскую розу»? – фыркнула Ханифе, упрямо вывертываясь из его могучих рук. – У кого нет «Неджефской розы»? Она в четыре раза дешевле «Семи роз»…

Речь шла о дорогих знаменитых духах.

– Где я их возьму?

– Где хочешь…

– Эх, дура. – Он устал, остыл – и оставил ее в покое. – На стоимость пузырька «Семи роз» иной бедняк может безбедно прожить с детьми тридцать дней.

– Тебе-то что до них? – Она испугалась: он больше к ней не придет. И уязвила его тщеславие: – А еще зовешься Алтунташ, «самородок», «золотой камень», – кажется, так по-тюркски, по-вашему?

– Пожалуй! – вскричал Алтунташ. И вновь набросился на девушку.

– «Семь роз», – брыкалась она.

– Я найду тебе их целую бутыль!

– Когда найдешь…

Он мог бы одним ударом своего огромного кулака оглушить ее – и овладеть любым изощренным способом, как делал с другими, если не поддавались. Но что-то в его звериной душе не позволяло ему сейчас так поступить. Уж очень она, – э-э, как бы сказать, – мила, свежа и пригожа. Сама юность.

Варан в пустыне – и тот нежно пыхтит от любви…

– Ладно. – Он отпустил ее, встал. Подобрал, кинул ей платье. И ушел, оскорбленный и злой.

Ей даже стало жаль его, такого огромного и беспомощного. И обидно – из-за того, что он не взял ее силой. Вот и пойми их, женщин. Душа Ханифе плакала ему вслед.

Но «Семь роз»! Уж очень хотелось ей пахнуть ими. Чтобы подружки скрежетали зубами от зависти, а мужчины трепетали от вожделения. И впрямь дура. Не понимает, что нет в мире аромата тоньше, привлекательнее и соблазнительнее, чем трепетный запах свежевымытой девичьей кожи…

Его перехватила старуха:

– Ну что?

– «Семь роз»! – прорычал Алтунташ, готовый ее разорвать.

– Постой-ка, молодой, красивый, – с усмешкой взглянула она на его корявую кожу. – И, хихикнув, прильнула к нему. Нет ничего отвратительнее молодящейся дряхлой старухи. – Постой-ка, постой, – произнесла она вкрадчивым шепотом, когда он ее оттолкнул. – Пошли человека к визирю. Девушки, мол, обносились, ни у кого не осталось целой чадры, приличных штанов, ходят босые. В гареме – визг. Нас, как ты знаешь, перевезли сюда поспешно, перед боем у стен Исфахана, – кто в чем был, в том и ходит до сих пор. Пусть визирь найдет и пошлет в крепость кого-нибудь из дельных торговцев. Нужен женский товар. Через него ты и достанешь свои «Семь роз». И сорвешь за них одну розу…

– Хм-м, – промычал Алтунташ.

Он прошел, не взглянув, мимо подкупленных евнухов. Внизу, во дворе, раздался его властный голос:

– Эй, Какабай!

И не нашлось во всей крепости человека сказать распаленному тюрку. «Стой! Остынь. Образумься, начальник Шахдиза. Ханифе – обворожительна, да, но что, если прихоть этой, по сути, ничтожной козявки, ее пустая гордыня решат судьбу неприступной твердыни и многих-многих людей, в том числе и твою?»

Нет, не нашлось такого человека! Сам же гордый тюрк Алтунташ, по недостатку ума и воображения, и на миг не мог допустить подобного предположения. В его руках – арсенал и казна государства, и Алтунташ казался себе чуть ли не равным султану. Он сам решает судьбы людей. Судьбу Ханифе, например…

Самодовольство – самоубийство.

– Какабай, хваткий ты мой! – проквакала сверху, с площадки, старуха. – Перед тем, как уехать, коварный, зайди ко мне. Я расскажу тебе, хваленый, сколько чего привезти.

Балбес Какабай выпятил грудь и расправил усы. Они, усы, очень нравились ему самому…

Омар с опаской раскрыл «Саргузашт» – «Пережитое» Хасана Сабаха. Приготовил чистую тетрадь, записывать самое существенное.

Где-то печально мяукал ослепший кот. Погибнет, бедняга. Хотя… кошкам глаза заменяют усы. Найдет пропитанье на мусорных свалках. Не пропадет. Но на ворон, серых и черных, нападать больше не будет…

«С дней детства питал я любовь к разным знаниям; я хотел стать богословом и до семнадцати лет веру отцов исповедовал»…

Итак, в детстве тебя одолевала любовь к разным знаниям. Похвально, похвально. Меня – тоже. И Газали.

Я направил свою любознательность на изучение точных наук.

Абу-Хамид Газали ударился в мистику.

Как получилось, что ты, человек, по всему видать, неглупый, применил свою жажду знаний к истреблению ворон, серых и черных? Омар сам не заметил, что сравнил Хасана с тем безглазым котом.

«Однажды в Рее я встретил исмаилита по имени Амирэ Зарраб…»

С этой встречи и началось восхождение Хасана Сабаха к Орлиному гнезду.

«В то время меня постигла опасная болезнь. Бог изменил мое тело в нечто лучшее, чем мое тело, и мою кровь в нечто лучшее, чем моя кровь. И я поправился от тяжелой болезни…»

Ну, тут понятно. Болезнь есть болезнь. Поправился? Нет, дорогой, ты навсегда остался больным. Тело и кровь твои, может быть, изменились к лучшему, но твой мозг…

Знай, я любуюсь заочно тобой: ты один из многих осмелился так круто взбунтоваться против царской власти. Но, как человек, далекий от всяких религиозных исканий, я не могу, извини, их приветствовать в ком бы то ни было…

Жалуясь на судьбу и на суровость сельджукида Меликшаха, Хасан воскликнул с тоской: «О горе! Если б хоть два человека были со мной единодушны, я бы это царство (Иран) перевернул вверх дном».

– Э, брат, а ты – хват, – усмехнулся Омар. – Не повезло тебе в жизни – ты и готов весь мир поджечь…

Таковы они, пророки. Прячутся где-то в чужих краях, и затем, улучив удобный миг, возвращаются домой в качестве «спасителей».

Омар все время ловил себя на тайной неприязни, даже глухой враждебности к Хасану Сабаху, которым, за его отвагу, талант и деловитость, следовало бы, честно сказать, восхищаться.

Шутка ли: выйдя из самых низов, из мутной среды чеканщиков, шорников, плотников, задаться целью «перевернуть вверх дном» огромное царство.

Человек он исключительный.

– Но и ты не из ханского рода, – сказал себе Омар. – И тоже уже сто раз «перевернул» это царство. Правда, в стихах…

У него, как ледышка в кипящей воде, мелькнула неприятная мысль о своей какой-то причастности к тому, что делает Хасан Сабах. Но тут же в душе, клокоча, всплеснулась волна возмущения:

– Я – совсем другое…

Он с детских лет не выносил ловкачей и проныр. «Недоверие»– вот самое точное слово, которым можно определить его отношение к «шейху горы». Недоверие к искренности слов и поступков.

Омар же искренен до последней запятой в своих стихах.

У него много сомнений, и он спрашивает: «Почему?»

Не проповедует, а спрашивает.

Он, точно клопов, терпеть не может всякого рода проповедников.

Его не надо «просвещать». Человек с ясным, холодным умом, глубоко образованный, с огромным жизненным опытом, не нуждается в том, чтобы его вели за ручку, как ребенка. У него крепкие ноги и свое устойчивое мировоззрение.

Проповедь действует на ум мало искушенный, и, выходит, всякая проповедь рассчитана на невежество. В котором она ищет опору. И находит. А невежество – первый враг Омара Хайяма.