Омар не выносил вида крови. Вот в чем дело. Это началось с тех пор, как Светозар убил в Нишапуре визиря Абуль-Фатха Дехестани. Вернее, гораздо раньше, в детстве, когда туркмен Ораз зарезал их работника Ахмеда. Но до времени терпел. Теперь, когда ему перевалило за пятьдесят, вид крови стал внушать ему страх и отвращение…
– Не могу, государь. Боюсь поранить. Пусть лучше позовут вашего брадобрея.
– Сумеет ли он? – спросил огорченный султан.
– Сумеет. Любой брадобрей это умеет.
– Хорошо. Но ты – наблюдай! Глаз не спускай.
Омар отвернулся. Зато за действиями брадобрея с интересом следил визирь Сад аль-Мульк…
Снаружи уже давно слышалась какая-то недобрая возня. Шум нарастал; доносились собачий визг и лай, возбужденные голоса людей.
У Омара уши похолодели.
– Выйду, взгляну, что происходит.
– Э, воины устроили собачью драку, – беспечно сказал брадобрей.
– Чей-то пес там отличается. Лихой. Один загрыз шестерых…
В цветнике, превращенном в пустырь, с рычаньем, воем и лаем копошилась стая огромных степных волкодавов. Азарт зрителей:
– Так его!
– Ату его!
– За глотку, за глотку!
Давешний воин, молодой туркмен, широко улыбнулся Омару:
– Мы поспорили на вашего пса: сколько противников он одолеет. Славный пес! Три своры спустили на него. Отбивается…
Омар вырвал у дурака копье, кинулся в гущу кровавой свалки.
Возмущенные крики:
– Эй, не мешай!
– Не порть забаву…
Собаки, свирепо огрызаясь, разбежались.
Басар, весь окровавленный, с разорванной глоткой, захрипел при виде хозяина, пополз к нему. В угасающих глазах – упрек. Он задрожал от бессилия. Дрожь перешла в судорожные рывки от ушей до хвоста. Скорчился пес, будто чьи-то железные руки скрутили его, и затих.
– Твоя собака? – К Омару вышел султан, бледный после кровопускания.
– Моя. – Омар страдальчески сморщил лоб, потер его тыльной стороной руки. – В поединке честном не было равных Басару. Ни волки его не могли одолеть, ни убийцы ночные, – свои собаки загрызли. Из любопытства…
– Стая, – понуро сказал султан. Он с тоской взглянул Омару в глаза. – Кто одолеет стаю?
Омар, стиснув зубы, взял Басара на руки, взошел на огромную кучу прошлогодней прелой листвы. И положил собаку на самой верхушке этой унылой «Башни молчания».
– Клюйте, вороны! Серые и черные…
Между тем Ахмед Атташ, отдохнув, с любопытством обходил передний двор Шахдиза, узкий, глубокий, точно бассейн, четко вырубленный в скалах для сбора дождевой воды. Двор отсечен от внутренней, главной части крепости еще одной стеной, не такой, может быть, громоздкой, как внешняя, но достаточно высокой и крепкой, чтобы в страхе остолбенеть перед нею.
Попасть на передний двор еще не значит проникнуть в крепость. Нужно пройти еще одни ворота с железной решеткой, у ворот же – стража. Но в любой, самой неприступной с виду, твердыне есть лазейка – сквозь человеческое сердце…
Ахмед, прогуливаясь, мало-помалу приближался к воину, мечтательно оцепеневшему у внутренних ворот.
– Не подходи, – нахмурился охранник с коротким копьем для метания и большим ярко раскрашенным щитом.
– Дейлемит?
– С караульным нельзя разговаривать!
– По узору на чулках я вижу, что ты дейлемит.
Суровый взгляд охранника смягчился.
– Я бывал в Дейлеме, – продолжал Атташ дружелюбно. – Прекрасное место! Особенно – долина Аламута…
Страж снова насупился.
– Скучно у вас! – вздохнул Атташ. – Освободишься – приходи ко мне. Поговорим о ваших краях. Хорошо там сейчас! Весна. Женщины пашут влажную землю. Ведь у вас, дейлемитов, земледелие – занятие женское, верно? Мужчины – воины. Хлеб свой они уже который век добывают службой в наемных войсках. Потому ты и здесь. Кстати, один из моих работников – твой земляк.
Охранник скупо улыбнулся…
Достойный памятник
Явдат Ильясов, автор нескольких хороших повестей из истории народов Средней Азии, взялся за сложную и трудную тему.
Писать о Хайяме сложно не только потому, что великий ученый и незаурядный поэт жил в очень сложное историческое время, но и потому, что по оставленным им научным и художественным произведениям трудно представить его самого, выписать его облик. Впервые попытавшийся это сделать по его четверостишиям русский ученый академик В. Жуковский писал о нем следующее: «Он вольнодумец, разрушитель веры; он безбожник и материалист; он насмешник над мистицизмом и пантеист; он правоверующий мусульманин, точный философ, острый наблюдатель, ученый; он – гуляка, развратник, ханжа и лицемер. Он не просто богохульник, а воплощенное отрицание положительной религии и всякой нравственной веры; он мягкая натура, преданная более созерцанию божественных вещей, чем жизненным наслаждениям; он скептик-эпикуреец, он – персидский Абу-аль-Ала, Вольтер, Гейне.
Можно ли, в самом деле, представить, – продолжает Жуковский, – человека, если только он не нравственный урод, в котором могли бы совмещаться и уживаться такая смесь и пестрота убеждений, противоположных склонностей и направлений, высоких доблестей и низменных страстей, мучительных сомнений и колебаний?»[2]
Французский ученый, переводчик его четверостиший, Ж. Б. Никола писал:
«Хайям, по природе нежный и скромный, предавался больше божественным созерцаниям, чем радостям светской жизни. Эта склонность к божественным размышлениям, а также метод изучения, делали из него мистического поэта, философа, одновременно скептика и фаталиста – одним словом, суфия, подобно большей части восточных поэтов»[3].
Писать о Хайяме трудно, и трудность эта усугубляется тем, что о нем создано много научных и художественных произведений, как об одном из самых популярных поэтов мира. На различных языках написаны повести, романы, поэмы, драматические произведения, созданы кинофильмы, просто жизнеописания, научные исследования.
Образ Хайяма в них выписан совершенно по-разному, потому что в четверостишиях, приписываемых Хайяму, много противоречий. Кроме того, толкование произведений Хайяма во многом зависит от мироощущения и мировоззрения авторов. Одни воспринимают рубаи Хайяма как гимн человеческой свободе, воспевание радостей земной жизни, другие толкуют их как выражение мистической любви к абсолютному божеству, суфийское обращение к богу, третьи – вместе с его идейными противниками – превращают его в вульгарного проповедника пьянства и разврата, в гедониста и скептика, являющегося отдаленным предшественником буржуазной декадентской поэзии.
Современная истинная наука опровергает и то и другое. Она утверждает, что Хайям не был ни суфием, ни правоверным мусульманином, но также не был ни гедонистом, ни скептиком. Он любил земную жизнь, стремился глубже ее понять и поставить науку на службу человеку, побольше взять у жизни, побольше наслаждаться ее благами.
Этическим идеалом его была личность вольная, свободомыслящая, чистой души философствующий человек. Главные черты этого человека – мудрость, любовь, жизнелюбие и бодрость. Эти качества неустанно на разный лад и воспевает Хайям в своих четверостишиях. Часто прибегая к образу вина, он превращает его в яркий символ жизнелюбия и веселья, в тайный язык жизнелюбов или же в стрелу, ранящую в самое сердце ханжей – духовенство, фанатиков и суфиев-мистиков. Он пьет, но это воспринимается читателем как протест против существующих в мире порядков, против властей, против всех видов духовного и физического угнетения, против бога, против своей эпохи, что собственно так и было.
Первое и главное достоинство автора «Заклинателя змей» и «Башни молчания» в том, что он правильно разобрался в сложной душе великого Хайяма и сумел показать его ярко и убедительно.