Выбрать главу

Она считала, что выехала заблаговременно и приедет, пожалуй, раньше всех, и была поражена, увидев, что там уже полным-полно одетых в черное людей, группками стоящих перед церковью, ведь ей придется проходить через эту толпу, чтобы добраться до тех, кто зовется ее родней. Пока она дрожащими пальцами рылась в кошельке, чтобы расплатиться с шофером и никак не могла разлепить слипшиеся бумажки, ее снова охватил страх, потому что ее ярко-синее пальто резко выделялось среди темной одежды других, и она почувствовала себя пестрой птицей, по ошибке прибившейся к чужой стае одинаковых черных птиц, которые ее и знать не хотят.

Она стала опасливо пробираться к открытым дверям церкви, люди, казалось, расступались перед ней, и она замечала удивленные взгляды и кивки, которыми они обменивались, эти взгляды больно впивались ей в затылок, но тут две темные фигуры отделились от группы и двинулись ей навстречу с простертыми руками, и она нехотя, скованно дала себя обнять старой плачущей женщине, а потом более молодой, высокой, стройной, в прекрасно сшитом темном уличном костюме, потому что присутствующие этого ждали, и теперь их молчаливое одобрение спектакля омывало ее теплой волной симпатии, и она будто снова слышала, как голое Карен по телефону говорит, что будет очень странно, если она не приедет. Она позволила отвести себя к остальным членам семейной группы и пожала руки троим: мужчине, в котором признала мужа Карен, хотя у него появилась седина на висках и он слегка сгорбился с тех пор, как она в последний раз его видела, очень светловолосой женщине, очевидно Виви, хотя она не помнила Виви блондинкой, и совсем незнакомой личности рядом с ней, очевидно ее новому дружку. У всех у них были серьезные лица и влажные глаза, и все были красивы и таинственно бледны, и она всей душой готова была разделить их горе и быть с ними вместе, а свои собственные пылающие щеки ощущала как что-то неуместное, даже неприличное. Если бы можно было стереть с них этот жар!

Загудели колокола, и она вместе со своей родней прошла под суровые своды церкви, затем по вытертой дорожке главного прохода к переднему ряду скамей, где оказалась между доктором Карлом и Виви — крепкий запах мужского дезодоранта смешивался со слабым ароматом экзотических духов — и в непосредственной близости от белого гроба и огромного венка, перевитого широкой лентой, на которой золотыми буквами сияло и ее имя.

Она сидела не дыша и всем своим существом ощущала близость других и почти ничего уже не боялась, смотрела на тихий свет высоких свечей и слушала звуки органной музыки. Она была среди своей родни, как сказал утром муж, завертывая коробку с завтраком в дождевик и засовывая ее под мышку. Да, это была ее родня,

Роняют рощи свой наряд, Повсюду смолкли птицы…

Это был один из тех псалмов, которые легко запоминались и всегда нравились ей. Их убаюкивающий ритм и выразительные слова будили воображение, и картины возникали так отчетливо, что она, казалось, видела, как отделяются от сучьев бурые осенние листья и, танцуя, летят над землей, а птицы сидят на ветках и их маленькие грудки еще трепещут от едва смолкшего звука.

За море аисты летят, —

громко, от всего сердца запела она. Карен, пригнувшись, осуждающе посмотрела на нее со своего места, и она испуганно умолкла… и лишь про себя продолжала подпевать хору, и снова почувствовала, насколько неуместно выглядит ее синее пальто рядом с черным кожаным Виви и темным габардиновым плащом врача.

Она опустила глаза и невольно загляделась, заметив, как начищенный лаковый ботинок врача отстукивает ритм псалма, но тот вскоре это обнаружил и, осадив ее взглядом — мол, не смотри, куда не следует, — сердито поддернул складку на брюках, переменил положение ног и перестал отстукивать ритм.

Когда священник подошел к гробу, мать громко заплакала, и слезы побежали от ряда к ряду, по одну сторону от нее рыдала Виви, по другую всхлипывал доктор, а она сухими до рези глазами уставилась на белый гроб и от души хотела бы внести свою лепту, дотянуться до них через невидимую пропасть и хоть бы раз в жизни оказаться вместе с ними, по одну сторону. Она упорно пыталась припомнить отца и видела, как он разговаривает с матерью, с улыбкой поглядывает из-за газеты на Карен, со смехом сажает себе на плечо малышку Виви, и старалась представить хоть какую-нибудь сцену, где участвовала бы и она, а непонятные слова священника мутным потоком текли мимо и только мешали думать, да доктор Карл рядом осторожно сморкался в платок. И вот она увидела строгое лицо отца, склонившееся над нею, его длинный указательный палец с черным пятнышком на ногте, тычущий в тетрадку по арифметике, услышала его раздраженный, готовый сорваться голос: «Неужели ты не можешь понять, я же объяснял тебе эту задачку три или четыре раза! Ты вообще-то понимаешь, что я тебе говорю?»

Ей хотелось припомнить какую-нибудь другую, более приятную сцену, ну хоть одну-единственную, а в памяти возникало все то же. То же строгое, раздраженное лицо, то же безнадежное покачивание головой, и она поняла, что даже мертвые остаются с другими, что все остается по-прежнему, ничего не изменилось и никогда не изменится.

— Ты, конечно, едешь к нам? — сказала Карен, когда все кончилось и они стояли перед двумя такси, ожидавшими у тротуара, и обсуждали, брать ли им одну или две машины: первая была достаточно вместительна и могла взять пятерых, но, если их будет шестеро, придется занять обе. Тетки, дяди, друзья и знакомые родителей разъехались, и она, без горечи или иронии, подумала, что теперь уж ее присутствие вряд ли необходимо, и извинилась: муж рассчитывает, что к его возвращению с работы она будет дома, и ей надо еще кое-что купить к обеду.

— Ему можно позвонить, — сказала Карен. — Впрочем, решай сама.

— Конечно, — сказала она.

Шофер первого такси вышел из машины и стоял ждал, шофер же второго, похоже, собрался уехать, но тут вперед выступил Карл и попросил подождать.

— Нам в любом случае понадобятся оба. Ведь даже если Эвелин решит ехать домой, она поедет на такси.

— Конечно, — снова сказала она и вдруг почувствовала, до чего ей хочется домой, к мужу, в свою квартиру.

— Может, мы наконец тронемся, — нетерпеливо предложила Виви. — Сколько можно стоять, я замерзла. Садись в машину, мама, тогда Эвелин скорее решит, что ей делать.

— Я поеду домой, — сказала она.

Мать опустила ногу, которую было занесла, чтобы влезть в машину, и обернулась к ней, о господи, неужели снова обниматься, но мать удовлетворилась тем, что пожала ей руку.

— Заезжай как-нибудь ко мне, Эвелин. И возьми с собой Джимми.

— Хорошо, — сказала она, только чтоб отделаться: ну зачем она поедет к матери и как привезет к ней Джимми, когда он живет не дома.

— Я совсем одна осталась, — пожаловалась мать.

— Но мы же с вами, мама, — сказал Карл, поддерживая ее под локоть и помогая вскарабкаться в машину.

По дороге домой хлынули слезы, которые она не могла выжать из себя в церкви. Закрыв наконец за собой дверь своей квартиры, она почувствовала, как устала и продрогла, даже кофе не помог, хотя она сразу же заварила целый кофейник и теперь сидела и пила большими глотками, грея руки о чашку — словно какая-нибудь прачка, сказала бы мать — и громко и шумно отхлебывая. И вспоминала, что она была еще и без перчаток да и без цветов, а Карен и Виви держали по букетику в обтянутых перчатками руках.

Так она и сидела, перед пустой чашкой, и, когда муж вернулся домой, она даже не принималась еще готовить обед. Он повесил на вешалку в передней кепку, поставил на кухонный столик коробку из-под бутербродов и плюхнулся на стул против нее.

— Ну как? — спросил он. — Намерзлась небось? — И чуть погодя: — Что тебе нужно, так это рюмка водки. — И еще чуть погодя: — Нам обоим это не повредит. Они кого хочешь заморозят, твои сволочные родственнички.