Фрёкен Лунд сказала, что знакомые их непременно разыщут и на новом месте, но сама же она была первой из старых знакомых, кто отпал, и, к своему удивлению, они ощутили это как утрату. Да, похоже было на то. Им и в голову не приходило, что с переездом на новое местожительство они покидают вверенный ее попечению район и лишаются ее забот, как вдруг она является и представляет им особу, которая отныне будет исполнять ее обязанности, — до того неопытную и беспомощную девицу, что лучше уж было иметь дело с фрёкен Лунд.
Фрёкен Лунд с удовлетворением огляделась в квартире и пожелала им всех благ. Муж недоверчиво уставился на нее.
— Что же это получается — сами же загнали нас сюда, а теперь — будьте здоровы?
Фрёкен Лунд засмеялась.
— Я сделала для вас все, что могла, так что самое время мне сказать вам «будьте здоровы», как вы выразились. Не говоря уж о том, что это не мой район и мне здесь делать нечего.
— Ясно, — сказал муж и больше не проронил ни слова.
Следом за ней отпали приятели мужа. Приехали два-три раза, потом сборища как-то сами собой прекратились.
— Еще бы, черт дери! — рычал муж, защищая своих дружков. — Такая даль. Целое ведь путешествие. Кому охота сюда переться.
И сам стал по пятницам уезжать в город и пропадал до поздней ночи. Она не знала, встречается ли он с приятелями или просиживает часы в забегаловке в их старом квартале, он не говорил, и она понимала, что лучше не спрашивать, но ей и самой не хватало Харри и других его товарищей, и особенно не хватало того приподнятого настроения, которое охватывало мужа в ожидании прихода друзей, и ощущения праздника, воцарявшегося с их приходом.
Да, эти вечера остались лишь в воспоминании. Слишком многое осталось лишь в воспоминании. Когда-то Джимми жил дома, с ними, и когда-то она хоть немножко знала соседей по подъезду, хотя бы ту женщину, которая пила у нее на кухне кофе и с которой она потом при встрече охотно перекидывалась двумя-тремя словами. Когда-то муж каждое утро вставал и уходил на работу, а вечером возвращался, на полчаса позже нее, и вешал в передней свою кепку.
В тот вечер он необычно долго задержался в передней, гораздо дольше, чем нужно было, чтобы повесить кепку и вытереть ноги о половичок. Она подняла глаза от доски, на которой резала лук, гадая, что он так долго там делает, уж не ошиблась ли она, может, хлопнула не их дверь. А когда он вошел, она инстинктивно, словно из чувства самосохранения, провела еще несколько раз ножом и только потом решилась отложить его.
— Ну вот, настал мой черед, — сказал он. — Я теперь безработный.
Он произнес это таким тоном, будто признавался в в каком-то проступке, в чем-то постыдном, и стоял, опустив глаза, и казалось, целая вечность прошла с тех пор, как он уходил на работу с полной коробкой еды и вечером возвращался с пустой.
Он повторил:
— Вот так, работы для меня больше нет. Так по крайней мере они сказали.
Она кивнула. И снова прошла целая вечность, потом она спросила, не хочет ли он пива, а он ничего не ответил, возможно, даже не слышал. Он присел на табуретку, закурил сигарету, а она не знала, готовить ли ей обед или подождать, взяла пачку маргарина но тут же отложила ее и схватилась за нож. Муж наконец не выдержал:
— Да оставь ты к чертовой матери этот лук. Меня уволили! Дали под зад коленом. Не все ли равно теперь, когда мы будем обедать — на пять минут раньше или позже.
— Конечно, — испуганно поддакнула она, снова положив нож. — Конечно, Аксель.
— Говорят: «У нас, к сожалению, больше нет для вас работы, Фредериксен. Нам приходится сокращать производство. Не вы, говорят, один в таком положении, сейчас многие ходят без работы. Будете получать пособие».
— Конечно, — кивнула она.
Муж помотал головой.
— Я же, черт дери, справлялся со своим делом, ни одного дня не бюллетенил, здоровый или больной, а на работу все равно ходил, даже когда меня всего ломало, и ни разу в жизни не опоздал — ни на одну минуту.
— Конечно, — сказала она, это ведь было его гордостью, все эти годы он ставил часы на пять минут вперед, чтобы иметь лишние минуты в запасе.
— Я, дьявол их побери, высказал им все это, не смолчал. «Разве я не справляюсь с работой? — сказал я. — Какие у вас претензии? Или, может, я когда-нибудь опаздывал?» — «Да нет, что вы, просто нет больше работы, вот и все. Вы же будете получать пособие», — сказали они.
— Конечно, — повторила она.
— Конечно, — передразнил он. — Только и знаешь «конечно», да «конечно». Не желаю я задарма деньги получать.
— Ну, может, что-нибудь подвернется, — неуверенно сказала она.
— Черта с два! Кто теперь меня возьмет, раз уж меня выгнали. А я-то нянчился с этим станком, точно с грудным младенцем, вкалывал на них, как не знаю кто…
Она кивнула. Уж лучше бы уволили ее, если непременно нужно, чтобы кто-то из них остался без работы.
— Убивался ради них чуть не до смерти. Знаешь, что они еще сказали?
Она покачала головой, действительно не представляя, что еще они могли сказать.
— «Нет ли у вас садового участка, Фредериксен, или еще чего-нибудь такого, чтоб вам было чем себя занять?» Это же надо!
Муж, сгорбившись, сидел на табуретке, в кухне остро пахло сырым луком.
— Нет, это надо же, садовый участок!
— Может, ты все-таки выпьешь пива? — предложила она.
Муж недоверчиво посмотрел на нее.
— Ты что, совсем дура? Понимаешь ты, о чем я тебе толкую? Пива я и сам могу взять, если захочу.
Время неслышно, капля за каплей, утекало прочь, запах лука стал выдыхаться.
— Разве я не приходил на работу вовремя каждый божий день?
Она кивнула, подтверждая, что, конечно, он всегда приходил вовремя, и вспомнила, как он с жаром уверял, что уж его-то, во всяком случае, не уволят. Работа для него была то же, что для других господь бог или Анкер Йёргенсен[6], а во что же ему верить теперь? Невольно подумалось, что и правда, будь у них садовый участок, совсем другое дело было бы, но она поостереглась сказать об этом вслух. Не стала она также спрашивать, кого еще уволили.
— Олуфа тоже выставили, — сказал муж, словно услышав невысказанный вопрос. — Но от него на заводе толку чуть. Похоже, что…
— Что, Аксель? — подхватила она сочувственно. Чем другим могла она ему помочь, только слушать, ведь он так редко по-настоящему разговаривал с ней, так вот долго и откровенно.
— Похоже, что они все-таки хотели меня оставить, еще бы чуть-чуть… Но потом передумали.
Конечно. Именно так с ними всегда и бывает: «еще бы чуть-чуть…» Еще бы чуть-чуть, и Джимми учился бы в школе не хуже других, еще бы чуть-чуть, и он жил бы с ними дома и его не приходилось бы отсылать то в один интернат, то в другой. Еще бы чуть-чуть, и ее родня признала бы ее мужа. Всегда и везде «еще бы чуть-чуть»…
И вдруг ее пронзила новая мысль, страшная как кошмар. А куда же ему девать все то время, что у него освободится, не может же он целыми днями валяться на кушетке.
— О, Аксель! — с острой жалостью вырвалось у нее.
— Заткнись! — резко оборвал он ее, встал, вынул из холодильника пиво и прошел с бутылкой мимо нее в комнату. — Давай готовь обед, тебе все равно не понять, что это значит.
Но очень скоро она поняла, что это значит.
Это значит, уходя по утрам на работу, оставлять его, спящего тяжелым сном, и, возвращаясь, видеть все более капризным, раздражительным, жалким. Или возвращаться в пустую неприбранную квартиру с объедками на столе — видно, он раза два перекусил, прежде чем отправиться в город, — и поздно ночью слышать в передней его неверные шаги и принимать его вот такого, цепляющегося за стены и мебель, дышащего перегаром, раскисающего в постели.
Обычно она не отвергала его, помня, как добр он всегда был к ним обоим, к ней и Джимми, но иной раз он был слишком уж отвратителен, слюнявый, кисло пахнущий потом, и она не могла пересилить себя, и он чувствовал это — какие-то остатки собственного достоинства в нем еще сохранились — и, тяжело перевалившись на другой бок, тут же засыпал, громко храпя, и утром, когда она осторожно, чтобы не разбудить его, затворяла за собой дверь — пусть поспит, день-то у него вон какой долгий, — спал все в том же положении, будто ни разу за всю ночь не шевельнулся.