— Нет, Паша. Всё чётко. Я вчера сам два раза перепроверял.
— И?
— Если тенденция будет сохраняться, через две, максимум через три недели придётся расконсервировать.
— Так быстро?
— Сам понимаешь, медлить нельзя. Опоздаем, и будет нам здесь всем крышка.
Они оба замолчали. В воцарившейся тишине слышно было, как мерно тикают механические часы.
— Ладно, — Павел первым нарушил молчанье, встал с кресла. — Пошли. У меня душ примешь и переоденешься в чистое. А по дороге ещё поговорим.
— Поговорим, — эхом отозвался Руфимов, поднимаясь вслед за Павлом.
***
Павел полусидел-полулежал на диване, прикрыв глаза, убаюканный мерным шумом льющейся воды, доносившимся из ванной — Марат принимал душ. Было в этом звуке что-то такое успокаивающее, оттесняющее на задний план тревогу и волнения последних дней.
«Надо бы мне самому поговорить с Сашкой, — подумал Павел, вспомнив про упрямую жену друга. — Ну в самом деле доведёт своим упрямством мужика. Он и так с лица спал, отощал — штаны скоро свалятся».
Руфимов был из тех людей, которые в азарте работы забывали обо всём на свете, в том числе и о том, что надо бы ещё и жрать по-нормальному, а не на ходу перекусывать. Александра, зная о такой особенности мужа, всегда тщательно следила за его рационом, но сейчас, обиженная и на мужа, и на него, Павла, за то, что перетащил Руфимова наверх, она изо всех сил делала вид, что то, что Марат скоро превратится в тень, её никоим образом не касается.
«Вот упрямая баба», — улыбнулся про себя Павел. Улыбка вышла весёлая, не злая. Он знал их обоих — и Марата, и Сашку — сто лет, и уже привык к их иногда очень непростым отношениям.
Павел закинул руки за голову, потянулся. «Завтра же поговорю с Сашкой, — сказал он себе, — Всё равно завтра так и так внизу буду на станции…». Он осёкся. А стоит ли? Теперь, после вновь открывшихся обстоятельств. Сколько там осталось примерно по подсчётам Марата? Две, максимум три недели? И, если Марат прав, значит, через три недели его придётся отправлять вниз. Павел и сам предпочёл быть в это время там, но это уже вряд ли.
По лицу Павла пробежала тень.
Всю свою сознательную жизнь он ждал этого события, радостного, вселяющего надежду, не веря и одновременно страстно желая, чтобы это случилось при его жизни. И вот мечта, в чём-то детская и наивная, сбылась, а он оказался к этому не готов. Вернее, ему стало страшно. Страшно от того, что он не справится. Облажается. Не вытянет. Потому что сейчас он — один. Конечно, есть Марат Руфимов, но одного Марата мало. А вот тот, кто ему был нужен больше всего, того уже нет. Ни рядом. Ни на этом свете…
О Борисе Павел старался не думать, получалось, конечно, плохо, но если постоянно переключаться с одной рабочей проблемы на другую, то на Бориса, к счастью, времени не оставалось. Да и с каждым днём лицо друга всё больше и больше выцветало и блёкло в памяти.
Последний раз он видел Бориса где-то спустя месяц после ареста или чуть больше — это когда Павел навестил его в тюрьме (чёрт, какое нелепое слово — «навестил»). Литвинов был в своём репертуаре, даже зная о своей участи, не желал сдаваться. Да и он сам хорош, вспылил как мальчишка, приложил в порыве злости Борьку башкой о стену. Продуктивно они тогда поговорили, ничего не скажешь.
А больше Павел туда не приходил. Зачем?
Он знал, что нужно будет поставить свою подпись под смертным приговором Литвинову, и он знал, что он это сделает. Да, это далось ему нелегко. Да, для этого потребовалось собрать всю свою волю в кулак, вспомнить всё, до мельчайших подробностей, все события тех дней, когда он, обезумевший от страха за свою дочь, метался, бросался на стены, готов был уступить Борису во всём, лишь бы тот отпустил его девочку. Отпустил живой. И именно эту злость, этот страх Павел призвал себе на помощь, когда окончательно и бесповоротно обрекал Литвинова на смерть. Потому что все остальные грехи, которые были в активе Бориса — смерти людей, фальшивый карантин, производство и сбыт наркоты — всё, что неминуемо вело его друга на эшафот, всего этого было навалом и на его, Павла, совести. В конце концов, как верно заметил Борис, на его руках было не меньше крови. И, по сути, свои грехи он мог смыть только смертью Литвинова. Так что выбора у Павла особого не было. Но совесть точила…
И, может, именно совесть, а, может, и какое другое чувство пригнали его пару дней назад к дверям квартиры Бориса.
В тот день он пришёл домой с работы чуть раньше. Но, едва переступив порог, услышал знакомые голоса: высокий мальчишеский и тонкий, звенящий — Ники. Этим двоим было весело, легко, как бывает всегда, когда ты юн и здоров, и весь мир лежит перед твоими ногами.
Павел не стал проходить дальше, постоял в прихожей, прислонившись к стене, против воли ловя игривые нотки в голосе дочери, звуки подозрительной возни и испытывая противоречивые чувства. Где-то в глубине души он отказывался признавать, что его маленький рыжик повзрослел, и он, увы, перестал был единственным мужчиной в жизни своей дочери. И чувствуя свою неспособность справиться с этим раздираемым изнутри противоречием, Павел решил уйти. Однажды он привыкнет к этому вновь возникшему обстоятельству в лице чужого девятнадцатилетнего мальчишки, а пока… пока надо постараться просто не мешать.
Стараясь не думать о том, чем сейчас занимается дочь со своим дружком Кириллом, Павел спустился вниз. Хотел было пойти прогуляться в парке — бездумная ходьба по извилистым, тщательно проработанным дизайнерами Башни ещё сто лет назад дорожкам, успокаивала и приводила мысли в порядок. Но вместо этого, постояв какое-то время перед входом в зелёную зону этажа, перед ровно постриженными кустами и разбитыми в фальшиво-хаотичном порядке цветниками, Павел вздохнул, развернулся и направился в обратную сторону, медленно двигаясь широким коридором. «Может, перекушу в ресторане», — мелькнула мысль, и Павел был уже почти уверен, что так и сделает, но ноги сами собой вынесли его к дверям Борькиного жилища. Очнулся он, собственно, на пороге квартиры бывшего друга, почти нос к носу столкнувшись с Татьяной Андреевной, мамой Бориса.
Невысокая, хрупкая, с сухими и усталыми глазами, она смотрела на Павла без ненависти и злости. Более того — в её глазах Павел увидел сочувствие и, как бы это абсурдно не звучало, понимание. В этой женщине, малообразованной и когда-то вульгарно и неприлично красивой, которую судьба случайно забросила с нижних этажей в хрустальный мир избранных, до сих пор было то, что Павел всегда подсознательно искал в своей матери. Искал всю жизнь. И не находил.
***
Пашке было невероятно стыдно. И перед Аней, хотя та уже привыкла к выходкам его матери, и перед его, вернее, теперь уже перед их новым другом, Борькой.
После кино они завалились к нему домой, Пашка надеялся, что отец дома, а своим отцом он гордился и не без основания. Хотел похвастаться перед новым другом, какой у него отец, крутой, всезнающий. Но отца дома не оказалось, зато была мать.
— Здравствуйте, — Аня с Борисом поздоровались с Пашкиной матерью почти одновременно, но та не удостоила их ответом.
— Мы ко мне, — буркнул Пашка, потянув недоумевающего Бориса за рукав.
— Павлик!
От этого сухого, безэмоционального оклика Пашка внутренне сжался, залился краской от стыда и от злости: он терпеть не мог, когда она называла его Павликом, да ещё таким казенным тоном (это отец так говорил про казенный тон), да ещё перед друзьями.
— Павлик, — повторила мать с каким-то нажимом и явным удовольствием, глядя в его нахмурившееся лицо. — Кто этот мальчик?
Задавая свой вопрос, она даже не сделала попытки повернуть голову в сторону Борьки, который, оторопев, покраснел так, что даже уши запылали.
— Это Борис, мой друг, — Пашка ещё больше насупился.
— А фамилия у твоего нового друга есть?