— Варю ты б и сам прооперировать мог. Опухоль небольшая, метастазов нет. Я уверен, всё пройдёт штатно, — Олег, хоть и был младше Егора на пятнадцать лет, говорил ему «ты», на что Егор и не думал обижаться. И дело было не только в том, что Мельников в свои тридцать три года успел допрыгнуть до должности главврача, и не только в снобизме Олега, к снобизму тоже привыкаешь, дело было в том, что и за этим «ты», и за показной надменностью, и за чувством превосходства, которое Мельников никогда и не думал скрывать, за всем этим стояла надежда. Надежда, за которую люди часто цеплялись, как за последнюю соломинку, и за которую ухватился и он, Егор.
— Нет, Олег, не смогу. Не то, что боюсь, что рука дрогнет, просто не смогу.
Они стояли в коридоре, возле окна, огромного, в грязноватых подтёках снаружи. С их двести тринадцатого видно было лишь небо, голубовато-серое, монотонное, да узкая полоска тяжёлой и тёмной воды на линии горизонта. До одури осточертевший пейзаж.
Егор действительно не боялся, что дрогнет рука, и будь на месте его Вари другая женщина, он, возможно так же, как Олег, спокойно пожал бы плечами — рядовая же операция, но в том-то всё и дело, что Варя другой женщиной не была.
Егор Ковальков женился поздно, почти в сорок, и как-то нечаянно. Невысокий, худой, в молодости даже щуплый — такие как он и в тридцать лет со спины кажутся подростками, с рано наметившимися залысинами и большими некрасивыми руками, Егор у женщин популярностью не пользовался. Стеснялся, двух слов связать не мог и, махнув на себя рукой, полностью погрузился в работу, благо хоть работа доставляла удовольствие. Оперировал, частенько оставался на ночные дежурства вместо более удачливых в личной жизни товарищей, оставался охотно, по своей воле, потому что какая разница, на какой кушетке коротать ночи — в ординаторской или в своей холостяцкой квартире, если уж всё равно бок рядом никто не греет. И неизвестно, докуда бы он дошёл в своей аскезе, если б соседка по отсеку не сосватала ему Варю, маленькую, востроносую и некрасивую, похожую на юркую, испуганную птичку, и Егор сдался, сказал себе: ну пусть хоть такая жена, раз другой ему судьба всё равно не дала. Не обязательно же любить.
Он совершенно искренне так думал, подшучивал по-идиотски над ней, посмеивался, глядя, как краснеет кончик её острого носа, несоразмерно длинного на маленьком и некрасивом детском лице, и только когда Варе поставили страшный диагноз, вдруг растерялся, испугался больше, чем она, и однажды, вскочив посередине ночи с кровати, после нескольких бестолковых часов, проведённых без сна, вдруг понял, что любит. Любит эту женщину — маленькую, некрасивую, смешно краснеющую, не имеющую никаких особых талантов и достоинств, просто потому что она — его Варя.
Мало-помалу Егор успокоился. Даже когда перебирал дрожащими руками листочки с Вариными анализами и снимки в кабинете Мельникова, уже понимал, что почти спокоен — голова была ясная, и ум врача, острый и рациональный, быстро просчитывал все варианты. Да и мягкий голос Олега приносил облегчение. Мельников, этот спесивый гордец, жёсткий с подчинёнными, насмешливый с приятелями, при общении с пациентами и их родственниками кардинально менялся, словно сбрасывал надоевшую личину высокомерного позёра, обнажая то, что скрывается под ней — бережного и чуткого человека. Сейчас Егор был для Мельникова не подчинённым, а мужем пациентки, и Олег спокойно и чётко обрисовывал всю текущую картину, дополняя те рассуждения, что звучали и в голове самого Егора. И становилось легче. И даже плановость операции утешала, вселяла надежду.
Гром грянул неожиданно. Закон, в принятие которого никто не верил — у них в больнице уж точно, выстрелил Егору, что называется, в спину. В коридорах и в ординаторской шептались, ещё не зная, как правильно на него реагировать, но Ковалькову было не до этого. В мозгах билась только одна мысль — Варя, её операция, как же… что же теперь…
— Егор, — Мельников поднял на него глаза, запавшие, страшные, измученные бессонницею глаза на худом красивом лице. — Егор. Операция Варе будет сделана. Строго в назначенный день.
И Егор опять поверил.
Как Олегу это удалось, Ковальков так никогда и не узнал, но в больнице на двести тринадцатом операции шли вплоть до того самого страшного дня, когда там появилась бригада (кто-то метко окрестил этих убийц в белых халатах бригадами зачистки), и их мир изменился уже окончательно. Что там Мельников проворачивал для этого, какие бумаги подделывал, каких людей подкупал, для Егора, честно говоря, в те дни, да и в последующие тоже, было неважно. Он думал о Варе и, только когда операция прошла — «штатно», как сказал Мельников — Егор наконец-то выдохнул и снова почувствовал желание жить.
Ах, какое это было потрясающее, острое, пьянящее чувство. Какие там эпитеты и метафоры придумали поэты и прозаики, чтобы описать его — душа поёт, крылья за спиной, на седьмом небе от счастья — вот всё это и испытывал Егор. Расправлял крылья, пел и взлетал на то самое седьмое небо. И не замечал того, что происходит рядом. Не видел ни чужого горя, ни чужих слёз, ни чужой боли — ничего не видел, закрывал глаза, суеверно и мнительно опасаясь, как бы его опять не задело. И когда Мельников вызвал его к себе и начал издалека, осторожно прощупывая почву, подбирая слова, сразу понял, о чём это он и, пряча глаза, пробормотал:
— Нет, Олег. Извини, но в этой игре я — пас.
Егор был не готов участвовать в сомнительном и опасном мероприятии по спасению людей от закона, да людоедского, да безжалостного, поправшего все человеческие и этические нормы, но всё-таки закона. Егор только-только сбросил с себя тяжесть ожидания страшного и хотел одного — просто жить дальше. Вместе со своей Варей.
Олег его понял.
— Хорошо, Егор, — сказал сухо. — Твоё право. Не смею задерживать.
Больше Мельников ни словом не обмолвился с Егором об этом деле. Жизнь текла дальше. Егор работал, а Варя жила. И это было единственным, что имело значение для Егора Александровича Ковалькова. А когда Варя сообщила ему о своей беременности, разговор с Мельниковым и те укоры совести, которые нет-нет, да кололи Егора, и вовсе исчезли, вытесненные безмерным чувством счастья, которое накрыло его целиком.
Егор суетился, бросался из крайности в крайности, договаривался, старался устроить Варю получше. Нижний роддом, к которому они были прикреплены, он отмёл с негодованием сразу. Сам был врач и знал: чем ниже больница, тем хуже финансирование. А Варе нужен был особый уход.
Он радовался, как мальчишка, потому что ему удалось-таки через верных людей определить жену в больницу выше — на триста восемнадцатый, и когда Мельников однажды осторожно ему сказал: «Егор, я бы не советовал отправлять Варю туда, там сейчас главврачом Некрасова назначили», он лишь дёрнул плечом, отгоняя слова и тревогу в голосе Мельникова, как досадливую мошку.
Варе было уже тридцать пять, и беременность давалась ей нелегко. Сильный токсикоз, который мучил её с первых же недель, выворачивая наизнанку и превращая в ходячую тень, её по-мальчишечьи узкие бёдра, плюс перенесенная операция, всё это оставляло мало шансов, чтобы родить самостоятельно.
— Егорка, давай я всё же сама, как все, — предлагала Варя своим тоненьким птичьим голоском, но Егор с негодованием отвергал любые подобные предложения.
Только кесарево и никаких «я сама».
На триста восемнадцатом всё было на уровне, не придерёшься. Вежливые и вышколенные медсёстры, чистота и порядок. Когда Егор привёз Варю, сам Некрасов, главврач, вышел к ним. Раскатисто забасил, засмеялся, обнажая ровные крупные зубы. Пообещал всё сделать в лучшем виде. Егор ему верил, этому жизнерадостному, красивому, большому человеку, но что-то подкатывало к горлу, какая-то тошнота что ли, и Егор всё хотел, но никак не мог отвести глаза от красных и мясистых влажных губ, растянутых в приветливой улыбке…