— Непременно доберёмся, даже не сомневайся. И непременно своими руками его придушишь, а я тебе помогу. А пока, Паш, давай, дуй к своим агрегатам и запусти нам эту АЭС, а то и правда, неровен час, что-то пойдёт не так. А вообще, Паш, — Борис поднялся. — Не пообедать ли нам? Я, к примеру, чертовски голоден. Пойдём в столовую, а? А потом побежишь геройствовать, мир спасать, руководить своими инженерами, ну и с сестрёнкой своей новой разбираться. Или ты уже забыл про неё? Сестра у тебя, кстати, Пашка, что надо. Огонь девка! Я теперь, правда, не знаю, как мне-то быть. Я-то признаться, приударить за ней хотел, а теперь что? Мне у тебя разрешения спрашивать надо, как у старшего брата?
Павел недоумённо взглянул на Бориса, заметил в глазах пляшущих и кривляющихся чёртиков и сам не смог сдержать улыбки.
— Пошёл ты, Боря, знаешь куда?
— Куда?
— В столовую. Чёрт с тобой, пошли действительно поедим, потом неизвестно, будет ли у меня ещё время.
— Так как насчёт сестрички? Даёшь свое братское благословение?
— Как бы не так, пусти козла в огород. Знаю я тебя, казанова недоделанный.
— Я, может, исправился.
— Давно ли?
— А после казни. Сидел вот там, в больнице, думал. Всё осознал. Посмотрел на вас с Анькой, завидно стало. Я, может, тоже хочу, большой и чистой…
— Да ну тебя, Борь, — от этих идиотских шуточек, Павел чувствовал, как напряжение спадает, отползает куда-то вглубь. — Ты серьёзным хоть сейчас можешь побыть?
— А зачем, Паша? Умирать, так с музыкой! Ну, ладно-ладно, не заводись…
— Врежу я тебе, Боря, дождёшься.
Павел поднялся, с удивлением ощущая поднимающийся изнутри детский задор. Борька с его дурацкими подколками, хоть и нёс какую-то ахинею, всё же помог ему, помог как никто другой. В конце концов, Ника жива, и у них есть время. А там… там будет видно.
Глава 20. Стёпа
Отец сидел напротив и неторопливо — отец всегда всё делал степенно и неторопливо — ел. Аккуратно придерживал ножом лежащую на тарелке рыбу, вилкой отделял от неё небольшие кусочки и отправлял в рот. Эти простые и знакомые движения, которые Стёпка видел, наверно, тысячу раз за свою жизнь, сегодня раздражали, и Стёпка не просто понимал почему — он боялся этого понимания, пришедшего как-то вдруг и изменившего их всех: его самого, маму и, что хуже всего, отца, человека, который занимал в Стёпкиной жизни едва ли не самое главное место.
Обед проходил в гробовом молчании, и это было непривычно. Отец едва ли сказал пару слов с тех пор, как вошёл в квартиру, а мама, обычно говорливая, его ни о чём не спрашивала и только время от времени бросала на отца тревожные взгляды. Стёпка видел, что отец старался эти взгляды не замечать, нарочито обходил их стороной и по большей части смотрел в свою тарелку, а если приходилось поднимать глаза, то делал это так, чтобы не смотреть ни на маму, ни на Стёпу. Что-то было во всём этом неправильное, и Степан чувствовал, как где-то в глубине души ядовитыми змеями шевелились незнакомые доселе чувства — брезгливости, недоверия, невнятных подозрений, — пока ещё не облачённые в слова, но оттого не менее пугающие и неприятные.
Что-то такое происходило, свершалось прямо на его глазах, и это что-то касалось напрямую Стёпкиной семьи. И более того, его отец был как-то к этому причастен и мог бы всё прояснить, хотя бы сейчас, но вместо этого он сидел за столом, подтянутый, в свежей рубашке, которую переодел после того, как принял душ, и молча и деловито разделывал эту чёртову рыбу. Кусок за куском. И с каждым мелодичным звоном, раздающимся при лёгком касании вилки о тонкую фарфоровую тарелку, с каждой минутой затянувшегося отцовского молчания Стёпкин мир рушился, как непрочный карточный домик, воздвигнутый неумелой детской рукой.
Вряд ли Стёпа Васнецов мог внятно сказать, откуда и почему у него возникло такое ощущение — ощущение надвигающегося конца, но оно было, и события последних даже не суток, а нескольких часов, перевернувшие Стёпкин мир и Стёпкины представления о добре и зле, только усиливали это ощущение. Он запутался и сам понимал, что запутался, с бестолковой надеждой ждал, что ему объяснят, и злился, глядя на невозмутимого и собранного, как всегда, отца. Попутно примешивался стыд за охвативший его страх, и Стёпка чувствовал отвращение к самому себе, потому что приходилось признать, что страх за свою собственную жизнь — тот самый, который возник, когда ему между лопаток уткнулась холодная сталь автомата, — оказался сильнее страха за умирающего Шорохова и сильнее страха за Нику.
Он даже почувствовал что-то вроде облегчения, правда, с примесью унижения, когда их с Сашкой бросили в обезьянник, большую камеру, в которой помимо них двоих уже сидели несколько человек, и где он, Степан Васнецов, студент-стажёр, сын главы сектора здравоохранения, вынужден был справлять нужду в вонючий, ничем не отгороженный биотуалет, на глазах у каких-то воров и наркоманов.