— Вам известна гипотеза Десмонда Гаррета, согласно которой персонажи Книги Бытия относятся к вполне определенному периоду первобытной эры, между концом палеолита и началом неолита?
— Я об этом слышал, но это мало что меняет. Уровень технического развития неолитического города или даже города бронзового века сопоставим с нынешним состоянием племен Амазонии, Центральной Африки или Юго-Восточной Азии.
— Да. Однако я знаю, что в пятистах тысячах километров над землей на геостационарной орбите висит радиопередатчик и посылает сигналы, совпадающие с информацией, заключенной в тех нескольких переведенных строках, которые падре Антонелли занес в свой дневник, и для окончательного понимания сигнала мы обязаны прочесть тот текст. То, что нам известно на данный момент, слишком тревожно, следовательно, нужно любыми средствами узнать остальное.
— Но падре Антонелли умер, а он очень долго работал над переводом этих нескольких строк.
Автомобиль ехал по пустынному в этот час городу. Дождь прекратился, по улицам носился влажный, холодный ветер. Хоган въехал на набережную Тибра и вскоре добрался до стен Ватикана, остановив машину во дворе Сан-Дамазо.
— Падре Антонелли знал ключ к дешифровке «Таблиц Амона» и перевел гораздо больше, нежели эти несколько строк. Иначе с какой стати он бредил бы о какой-то Библии… «иной» Библии? Антонелли не захотел открывать нам своей тайны, даже на смертном одре.
— Возможно, он ее уничтожил.
Падре Бони покачал головой:
— Ученый не уничтожает труд всей своей жизни, открытие, дарующее смысл его существованию. Поэт, может быть, литератор, но не ученый. Это сильнее его… Все, что нам нужно, — искать.
Он вышел из машины, побрел через пустынную площадь и пропал во мраке.
Филипп Гаррет проснулся рано после беспокойной ночи, принял ванну и спустился к завтраку. Ему принесли кофе с молоком и письмо в конверте с печатью Ватикана. То были несколько строк от падре Бони, извещавшие о кончине падре Антонелли. Священник просил прощения за то, что больше ничего не может для него сделать, и желал удачи в надежде, что однажды ему выпадет случай и удовольствие снова встретиться с Гарретом.
Тот в отчаянии схватился за голову. Его поиски провалились, еще не начавшись, обернулись очередной злой шуткой. Он подумал было о том, чтобы как можно скорее вернуться в Париж и забыть об отце до конца своих дней, если возможно. Но понимал, что это вряд ли удастся.
Он побрел пешком в сторону Цирка Максим, блестевшего под лучами осеннего солнца после дождливой ночи. От стен огромного сооружения, когда-то дрожавших от криков обезумевшей толпы, исходил запах земли и травы, напомнивший ему о детских прогулках вместе с матерью. Поблекший образ.
Странно, но каждый раз, думая о матери, он вспоминал не столько звук ее голоса, сколько странную, непонятную музыку, доносившуюся из музыкальной шкатулки из самшита. Ее подарил ему отец в день, когда Гаррету исполнилось четырнадцать лет. На крышке стоял на часах солдатик в черном кепи и с золотыми галунами.
Грустный день рождения: отец не приехал, был занят на очередных раскопках, а мать в первый раз почувствовала себя плохо.
Он подолгу слушал шкатулку и после смерти матери, пока однажды вдруг не обнаружил, что ее нет на комоде в спальне. Напрасно он спрашивал, кто ее забрал и куда она делась: ответа так и не последовало.
Однажды отец позвал его в свой кабинет и сказал:
— Я не смогу серьезно заниматься твоим образованием, ты будешь учиться в колледже.
Вскоре он уехал на войну и стал писать сыну письма из разных мест на линии фронта, где ему доводилось сражаться. Он никогда не рассказывал ни о том, что с ним происходит, ни о своих мыслях, зато всегда спрашивал об учебе и даже посылал ему математические задачи и всевозможные головоломки. Иной раз он писал по-гречески, по-латыни, и только в этих случаях в письме попадались ласковые выражения, как будто мертвые слова позволяли отцу абстрагироваться от чувств и эмоций, прорывавшихся в тексте. За это Гаррет его ненавидел.
И все же отец давал ему понять, что письма — это способ всегда быть рядом, заниматься и его воспитанием, и развитием.
Ему вдруг вспомнилось посвящение на книге, и он сообразил, что через три дня будет его день рождения. Дата посвящения словно стояла перед глазами: «Неаполь, 19 сентября 1915 года». Но это же очевидно! Вот он, знак! Как же он раньше не подумал? В 1915 году ему было четырнадцать лет, разве он мог прочесть эту книгу и понять ее? В тот год ему подарили музыкальную шкатулку.
Быть может, в ее нотах, в ее музыке и содержалось второе послание от отца? Он попытался вспомнить мелодию и не сумел. Это казалось невозможным, но короткая последовательность звуков, слышанная сотни раз, вдруг стерлась из его памяти, и не получалось ее восстановить.