Вскоре выражение глаз изменилось: если бы не налет безумия, Поль готов был поклясться, что девочка его признала. Из-под длинных ресниц блеснул приветливый и ласковый лучик. Среди множества необъяснимых чувств во взгляде ее мелькнуло удивление, а потом на лице неожиданно появилась легкая тень улыбки.
Ее длинные ресницы закрылись, голова повернулась на подушке, дыхание успокоилось, на разгладившемся лбу выступила испарина. Ребенок заснул, повернувшись лицом к Полю, сторицей отблагодарив его за спасение своим лучистым взглядом.
Ночь тем временем подходила к концу. Когда Поль в первый раз вспомнил про время, на колокольне Сен-Шапель пробило пять часов. Судя по звукам с улицы, Париж просыпался.
Поль открыл окно и проветрил комнату. В небольшом помещении стоял резкий запах сгоревшей ткани. Внезапно вспыхнувшее пламя подожгло ночную рубашку, которую Поль положил сушиться поближе к огню. Случись такое день назад, он бы очень расстроился, но ночные происшествия сильно повлияли на душевное состояние молодого человека. За эту ночь он возмужал, он неожиданно повзрослел.
Поль присел на корточки перед кроватью и не двигаясь смотрел на ребенка.
Он даже не стал переодеваться. По правде говоря, за все это время он ни разу не вспомнил о себе. Его одежда и белье просохли прямо на нем.
Прошел час, потом еще один, день уже наступил и в комнате Поля стало светло, а мадам Сула все еще не возвращалась. Поль думал о ней, помня, как он надеялся и рассчитывал на ее помощь. Именно этой доброй женщине он собирался поведать о своей крошке, ведь женщины больше смыслят в болезнях. Он хотел просить ее позаботиться о ребенке.
А о девочке он думал постоянно. Ожидая, когда она сможет сказать ему свое настоящее имя, он мысленно назвал ее Блондётта – после того, как утреннее солнце осветило ее прекрасные золотые кудри.
Девочка спала, сон ее был спокоен и она часто улыбалась.
Смотря на нее, Поль тоже улыбался; юноша улыбался своей мечте.
Над этой детской золотистой головкой внезапно, словно прекрасное видение, появилось знакомое, любимое лицо – невероятно красивое в рамке каштановых волос.
Сердце Поля сжалось от тоски. Он впервые за всю ночь, а вернее, с того самого рокового мгновения, когда решил уйти из жизни, вспомнил об Изоль, и мысль эта вызвала трепет в его груди, пробудила тоску и мучительную боль утраты. Но было еще что-то: какое-то странное чувство, похожее на наслаждение, возникло при мысли об Изоль.
Не спуская глаз с ребенка, Поль прошептал:
– Так что же мне делать, бедная моя малышка?
Потом, покраснев, он подумал с горечью:
– Какое ей дело до того, что происходит на чердаке у незнакомца? Ведь Изоль любит другого!
Юноша вдруг почувствовал, что дрожит от холода, хотя всю ночь он этого не замечал.
Поль провел руками по своей одежде и убедился, что она давно высохла. И тут его рука вдруг нащупала сквозь толстую ткань пиджака письмо в нагрудном кармане.
Неторопливо вытащив письмо, он вспомнил, что вчера вечером мадам Сула протянула ему конверт. Тогда он даже не взглянул на письмо, ему было все равно.
Теперь, как только его глаза прочитали обратный адрес, он несказанно обрадовался.
– От моего брата! От моего любимого брата! – бормотал он, разрывая конверт дрожащими руками. С нетерпением отбросив конверт в сторону, Поль стал читать письмо, время от времени восклицая:
– Сошел с корабля! Он приехал во Францию!
Дочитав письмо, он произнес громко и внятно:
– Он уже приехал! Приехал вчера вечером! Какое счастье! Скоро я смогу его обнять!
XIX
МАТУШКА СУЛА
Париж сильно изменился с 1835 года. Марион, несчастная, вечно оскорбляемая кляча, умерла. Ее хозяин, месье Фламан, произнес такую надгробную речь:
– Красотой она не отличалась, зато гарцевала как божество, моя чудная кляча!
Сам месье Фламан тоже умер. Нынче по Латинскому кварталу больше не ездят старые экипажи. Клячи уходят навсегда.
Латинский квартал пересекают теперь прекрасные бульвары, на которых расположились роскошные кафе. Среди них улочка Арп выглядела бы как куча мусора, забытая дворниками на императорской дороге.
Марион не смотрелась бы теперь в этом квартале, а месье Фламан сам не стал бы здесь работать даже конюхом.
Как бы там ни было, в 1835 году месье Фламан и его упряжка неотъемлемо принадлежали кварталу в окрестностях Сорбонны, так что мы никого не удивим, если заметим, что, вернувшись из предместья Сен-Жермен, мадам Сула выходила из его повозки на углу набережной Орфевр и Иерусалимской улицы. Было почти девять часов утра, последовавшего за описанной нами ночью. На путешествие Терезе понадобилась как раз вся эта странная ночь.
Она не сразу отправилась в дом Буавена, в свою квартиру; мадам Сула о чем-то думала, стоя на углу набережной Орфевр и Иерусалимской улицы.
Всю обратную дорогу в Париж, по крайней мере с тех пор, как рассвело, пассажирка месье Фламана читала и перечитывала короткие строчки, написанные в спешке генералом, графом де Шанма:
«Изоль, Суавита! Дорогие мои девочки, постарайтесь полюбить женщину, которая передаст вам эту записку, и уважайте ее, как вы любите и уважаете меня самого».
Несколько раз у мадам Сула на глаза наворачивались слезы.
– Изоль! – она не уставала повторять слова, которые никогда не надоедают матерям. – Дочь моя! Когда я в последний раз целовала ее, она была совсем маленькой девочкой! Не знаю, правильно ли я поступила, но ради моего ребенка я настрадалась, настрадалась, столько настрадалась! Она рассмеялась сквозь слезы.
– Мадемуазель де Шанма никогда об этом не узнает, – продолжала она. – Тем лучше! У нее, должно быть, доброе сердце. Она бы расстроилась, несмотря на знатность и богатство.
Поверьте, в словах мадам Сула звучала горечь.
Вы когда-нибудь видели, чтобы ампутация проводилась безболезненно и бескровно! Так вот, Тереза Сула мужественно перенесла такую операцию, но осталась незаживающая рана, – огромная кровоточащая рана на том месте, где раньше было ее материнское счастье.
– А другой ребенок? – продолжила она, и добрая улыбка появилась на ее лице. – Она – дочь святой женщины! Давно я хотела ее увидеть! Похожа ли она на свою мать? У той были прекрасными и лицо, и душа.
И она вновь перечитывала и перечитывала короткие строчки, начертанные на клочке бумаги:
– «…женщину, которая передаст вам эту записку…» – и, словно не веря, громко поясняла: – Это значит – меня! Мне кажется, что если бы я никогда не знала своей матери, никогда не видела ее, при встрече я бы узнала ее из тысячи: сердце подсказало бы мне. Хотя люди говорят мне, что все это глупости. Узнает ли она меня?.. – И Тереза снова перечитывала письмо: – «…постарайтесь полюбитьженщину…» Да, полюбите ее, она действовала из лучших побуждений… «…уважайте ее…». Да, уважайте мамашу Сула, которая готовит еду сыщикам! Нет, это слишком! Девочки никогда не узнают об этом… Ну же, Марион! Ты тоже несчастная, бедная кляча!..
Как только она покинула двуколку, вместо того, чтобы повернуть на Иерусалимскую улицу, женщина быстрым шагом направилась вдоль набережной и, спустя несколько минут, уже стояла у дверей трехэтажного дома.
Ее сердце беспокойно забилось и вдруг во всем теле она ощутила невероятную слабость.
– Это мой долг, – подбадривала она себя. – Ничего страшного не случится. Я просто не ела со вчерашнего дня, надо было зайти домой и что-нибудь перекусить, прежде чем идти сюда, но я так торопилась.
Тереза стояла у двери дома, порог которого она столько раз порывалась переступить, но так и не посмела. Теперь она спрашивала себя:
– Ну хорошо, а что я им скажу для начала?
Обычно дверь на улицу была закрыта. Мадам Сула прекрасно об этом знала, так как проходила мимо этого дома так часто, как только могла. Консьержа внизу не было. На первом этаже жили слуги генерала и это они открывали и закрывали входную дверь.