Выбрать главу

  Дома была мама, готовившая ужин. Отец придет после вечерней молитвы, сказала Диля, я его предупредила об этой истории, так что будем разбираться вместе. А насколько ж вы продвинулись в изучении арабского? - ядовито спросила Диля. Нате, читайте - она встала с кресла и взяла книгу. Я узнал ее - это был мой Коран 1911 года. Не думал, что время и земля так испортили обложку. Сафьян вытерся. Углы обкусали мыши. Но, не думая об этом, я стал читать Диле...

  Неправильно, вы читаете как в Европе, а мы в Азии находимся. Это вам не французский роман. Смотрите, то есть слушайте!

  Диля читала нараспев, как ее наверняка учил отец, читала красиво, со всеми положенными артикуляциями.

  Я был настолько заворожен ее голосом, что пристыжено замолчал и слушал эту музыку, записанную небесными нотами. Я знал, что люблю Дилю и знал, что я всегда был мусульманином, и никогда не думал иначе. Просто мне слишком долго запрещали быть собой, а я, дурак, подчинялся. Диля читала, по-моему, целую вечность, тогда могло остановиться время. Но оно все-таки не остановилось. Остальное помнится смутно. Посовещавшись минут двадцать с отцом Дили - он, кстати, посоветовал нам всем слегка "подзакусить удила" и не рыпаться, мало ли что, я распрощался с Вафиными. Напоследок, когда я уже завязывал шнурки, Дилин отец наклонился ко мне и тихо сказал: молодой человек, не верьте, что Сююмбикин сын крестился, он же хан, Гирей! Мало ли что русские напридумывают! А я никогда в это и не верил - ответил я. Ну и молодец!

  Со второго курса я занялся эмигрантами. Это считалось все еще модной темой, пусть и не настолько, как в перестройку, и к тому же мой руководитель был из семьи КВЖДинцев. Дома у него сохранился чудом вывезенный из Китая архив - тоненькие, пожелтевшие книжечки, подшивки журналов, давно потерявших обложку, связки писем, фотографии, афиши, билетики, зеркальца, флакончики. Пиши про них, советовал он, тут залежи открытий, доктором станешь, профессором! Пиши, пока я жив, пока могу подсобить с источниками, не упускай такой шанс! Тогда я интересовался если не всем на свете, то многим, четкие предпочтения еще не успели сложиться, и я внял совету наставника. И вот, перебирая множество старых журналов, мне попались упоминания о неком Александре Кусикове, поэте-имажинисте анархистского толка, друге Есенина, эмигранте 20 годов. Честно скажу, я хоть и казался начитанным юношей, но больше интересовался прозой, в поэзии разбирался хуже, а учить стихи, помнится, для меня вообще было сущим наказанием. Поэтому имя Кусикова слышал впервые. Он лишь одним боком относился к моему исследованию, потому что создал в Париже "Общество друзей России", намеривавшее знакомить французов с русской словесностью. Затея эта быстро провалилась, но мне нужно было включить о ней страничку-другую. Сведений оказалось кот наплакал, зато удалось обнаружить стихи этого Кусикова. Я обалдел: они были фантастически хорошие.

  Теперь, если меня спрашивали про любимого поэта или поэтессу, не приходилось морщить лоб в поисках не приевшейся фамилии. Кусиков - отвечал я, точнее Кусикъянц-Кусикян. А кто это? - брови взлетали вверх, к челкам и лысинам. Забытый гений Серебряного века, родом с Кубани, эмигрант первой волны. Он очень мило про любовь писал, добавлял я рыкающим голосом, например: я хотел ваше тело и еще и еще... Барышни вежливо останавливали - хватит, поняли! А по национальности он кто? - спрашивали меня подотошнее. Не знаю, то ли черкес, то ли армянин, в общем, не русский.

  Собеседники вздыхали: надо же, такая горькая судьба, джигит в Париже. Да, соглашался я, нам повезло не знать изгнания...

  Стихи эти стали моей излюбленной мантрой. Я читал ее в троллейбусе по пути в университет, на переменках, когда кафедра уходила в курилку, в буфетной очереди за сочником с творогом, вечером, ложась спать, смотря в окно после неприятного разговора с Варькой. Кусиков, как понимаю, сочинял для меня. Людям двадцатых многое в нем было совершенно чуждо и дико. Кресты и полумесяцы (не прав, полумесяцы на первом, ибо в огромном семействе Кусикъянц-Кусикян мальчиков воспитывали по мусульманским традициям, а девочек - по христианским), смутные пророчества о грядущих религиозных войнах, какой-то "черный работник", угрожающий миру. Кусиков, лично того не желая, подготовил меня к чтению той Книги, которой он сам был обязан своим вдохновением. Я влез в его мир без спросу, точно медиум, вызвавший "по тарелочке" духа, и узнавал его, кусиковскую, экуменическую веру. Не берусь судить об этом, ибо никто лучше автора своих стихов не разберет, но все же рискну назвать его поэзию мусульманской, своеобразным неосуфизмом городского дервиша. Христианское здесь скорее продиктовано любовью к сестрам и к русской нянечке, которая вязала у печки свой бесконечный серый чулок, пересказывая детишкам евангельские сюжеты. А позже, спасаясь с залитой кровью Кубани в Москве, Кусиков попал к безбожникам Шершеневичу, Мариенгофу и Есенину. Представляю: сидит в "Лавке поэтов" Шершеневич, пишет б-гоборческую поэму, рядом Есенин чаи гоняет из самовара, растопленного раскольничьими иконами 18 века. А в уголке правоверный Сандро Кусикъянц в феске и костюме военного покроя склонился над Кораном, вместо языческого Пегаса ему служит волшебный конь Аль-Баррак, и в минуты вдохновения приходит не полуголая греческая Муза, а райская гурия, закутанная в шелка с головы до пят, одни миндалевидные глазищи сверкают.

  В одну из тех ночей мне приснился сон. Странный, мистический, предопределивший в итоге все последующее. Он не походил на те сны, которые мне снились раньше, а напоминал погружение в пространство какой-то замысловатой игры с неизвестными правилами и неожиданными сюрпризами. Сначала я бродил по низкому берегу реки, влажному, в топких кочках, поросшему голыми ветвями кустарников, смотрел на блеклое, серое небо, где в ватных облаках тщетно пыталось пробиться мартовское солнце. Почти у самой воды, слегка подтапливаемые, стояли высокие, серого бетона развалины недостроенного здания, наверное, заводской цех или обширные склады. Вокруг подрастали молодые деревца, из стен торчали острия железной арматуры, валялись брошенные балки, детали неведомых механизмов, всякий сор, стекла. Крыша местами успела прохудиться, и через дыры дожди нацедили глубокие лужи мутной водицы.

  Я не знал, чего ждать дальше, и стал шастать просто так, попадая то в наспех оставленную комнату, то в узкий коридор, куда едва протискивался, то натыкался на заваренные металлические двери. В конце концов мне это надоело. Уже подбираясь к выходу, в одном углу я нашел книгу, кажется, зеленую, на русском языке. Везде было пусто и пыльно, я удивился, откуда здесь книга, да еще новая, и ради любопытства открыл. Она оказалась русским переложением Корана, причем не саблуковским, который к тому времени мне довелось быстренько, взахлеб, боясь самого себя, прочитать, а каким-то иным. В оглавлении (хотя я этого точно не припомню) суры были разбросаны не по порядку, невзирая на числа, и кажется еще, что переводчику очень хотелось передать текст стихотворением - но не совсем получилось. Сколько читал, и взял ли ее с собой, или положил обратно, сказать не могу, только знаю, что почувствовал на себе неуловимую, невидимую защиту. Что-то изменилось, но я никак не мог понять, что именно. Во сне тяжело думать, тобой владеет либо глупая детская эйфория, либо липкий, противный страх.