Тогда-то он и рассказал мне о его эксперименте в области образования. Он отправил сына ирландского крестьянина, Родерика Странахана, сначала в школу в Голуэе, а потом в университет в Германии.
– А теперь я подумываю о другом эксперименте, – с энтузиазмом добавил он. – У меня есть занятный молодой арендатор Драммонд, и я думаю, что ему пойдет на пользу отправка в Сельскохозяйственный колледж. Но это пойдет на пользу не только ему, но и мне! – тут же пояснил он, когда я похвалила его за альтруизм. – Он вернется более просвещенным фермером и будет распространять просвещение среди других моих фермеров, а они безнадежно отсталые в сельскохозяйственных вопросах.
Сельское хозяйство интересовало Эдварда больше всего после политики, но, поскольку у меня эта тема не вызывала интереса, она редко присутствовала в наших разговорах.
А пока все мои попытки пробиться через броню вежливости, в которую облачались знакомые Эдварда, не приносила никаких успехов, и в конечном счете я настолько отчаялась, что набралась мужества и пожаловалась ему. Но мои жалобы оказались напрасной тратой времени. Он просто отмахнулся от моих трудностей и заверил меня, что все только и говорят ему, какая я замечательная.
– Очень рада, – пробормотала я, пытаясь подпустить энтузиазма в голос, хотя на самом деле на душе у меня стало мрачнее прежнего.
Я знала, что после всех моих углубленных изысканий, неудачи больше нельзя списывать на незнание английской жизни, а потому не оставалось ничего иного – только сделать вывод, что вина моя состоит в молодости и иностранном происхождении. С возрастом я ничего не могла поделать, но что касается происхождения, то тут можно попытаться стать больше англичанкой.
– Я решила стать англичанкой в большей мере, чем англичане, – сообщила я как-то утром Патрику. Эдвард уже ушел в библиотеку надиктовывать письма своему секретарю, а мы с Патриком задержались в столовой. – Я хочу научиться говорить с английским акцентом.
– У англичан нет акцента, – удивленно ответил Патрик. – Они говорят по-английски. С акцентом говорят иностранцы.
– Вздор! – горячо возразила я, не зная, то ли мне смеяться, то ли плакать, но, когда он хихикнул и добавил, что я очень веселая, поняла, что слезы будут неуместны.
– А вообще, – продолжил он, – зачем что-то менять? Англичане не любят иностранцев, которые пытаются перестать быть иностранцами. Это нечестно.
– Но что же мне делать?! – возопила я, чувствуя себя окончательно сраженной английской замкнутостью.
– А зачем что-то делать? Думаю, вы и так очень милы.
– Похоже, больше никто так не считает, – угрюмо проворчала я. – Я здесь уже целый месяц, а все смотрят на меня как на какого-то зверька из зоопарка.
– Ну, месяц – это еще слишком мало! – заявил Патрик, но я, не зная, что ответить, поспешила из комнаты наверх, задернула все занавеси кровати с балдахином и с головой зарылась под подушку, после чего, охваченная самой унизительной жалостью к себе, принялась рыдать и занималась этим до полного изнеможения.
И тогда мне стало лучше. Я села в кровати и вспомнила, как в Нью-Йорке люди либо игнорировали меня, либо шептались у меня за спиной – говорили, какая жалость, что я такая дурнушка. Теперь, по крайней мере благодаря Эдварду, меня никто не игнорировал и я всегда одевалась привлекательно. Раздвинув занавеси на кровати, я встала и принялась рассматривать себя в зеркале. Никаких признаков; пока еще слишком рано, но мысль о ребенке так радовала меня, что я забыла о пожилых англичанах, смотрящих на меня как на сумасшедшего подростка. Да я даже согласилась с Патриком: нельзя так скоро ждать положительных результатов.
Позднее я почувствовала гордость за то, что сумела настроить себя на такое философское отношение к жизни, но тем не менее, когда Эдвард тем вечером объявил, что пора ехать за город, я тут же обрадовалась возможности поменять глупую напыщенность Лондона на пасторальный покой Вудхаммер-холла.