- Смотрите, не свалитесь на меня,-пошутил Владимир Федорович.
- Ну, что вы, сэр,-улыбнулся английский санитар и тут же брякнулся прямо на Владимира Федоровича. Пришлось снова накладывать швы, но все в конце концов обошлось благополучно, и Владимир Федорович прилетел к порту приписки своего сухогруза в Ленинград. Однако через несколько месяцев с той стороны, где была сделана операция, у него появились ноющие боли. Рентген показал, что там находится какой-то посторонний предмет. Владимира Федоровича отправили в Москву-к лучшему хирургу-урологу Дунаевскому. Тот немедля положил капитана на операционный стол и извлек из него забытый во время удаления марлевый тампон, который, постепенно обызвестковываясь, твердел и причинял капитану такие боли.
Второй сосед, лет двадцати пяти-тридцати, рыжий неугомонный верзила Степа, был боцманом на пассажирском пароходе "Россия", приписанном к одесскому порту. Он попал в больницу с тем же.
что и я, почему-то не доверяя своим одесским врачам.
Когда я все-таки рассказал им о психотерапевтическом сеансе Раисы Петровны, оба они смеялись, а Степа еще мечтательно и загадочно сказал:
- Эх, нам бы такую пташечку в катакомбы...
- Ты же моряк-одессит, Степа,-с удивлением спросил я,-при чем здесь какие-то катакомбы?
- А ты думаешь, что плоть и кровь Одессы всегда Французский бульвар, Дюк и Дерибасовская?-усмехнулся он.- Нет, было время, когда они находились в катакомбах,-и больше на эту тему говорить не пожелал. Правда, я и так понял, в чем суть...
На завтра была назначена моя операция, я всетаки нервничал и, в который раз обойдя все палаты, постучался в кабинет Дунаевского.
- Волнуетесь?-спросил он, жестом приглашая меня сесть.
- Дело не в том, Лев Исаакович,-твердо сказал я,- а в том, что я очень прошу оперировать меня не под наркозом, а с местной анестезией.
Лев Исаакович ответил холодно:
- Вам предстоит тяжелая полостная операция.
Такие операции делают только под наркозом. К тому же в почку никакого обезболивающего вводить нельзя.
- И все-таки,-продолжал настаивать я,-прошу сделать операцию с местной анестезией. Я нагляделся.
как выворачивает наизнанку оперированных после эфира. Кроме того, у меня был перелом шейных позвонков, они срослись не совсем правильно и я должен постоянно контролировать дыхание, иначе могу задохнуться. В общем, или под местным наркозом, или я отказываюсь от операции.
Лев Исаакович, пожав плечами, ответил:
- Я сделаю все, что можно, но все равно будет больно. Очень больно.
- Спасибо,-обрадовался я и почему-то выпалил:-А как же это англичане, такие аккуратные люди, тампон в животе у Владимира Федоровича забыли?
Дунаевский, впервые за мое знакомство с ним, слегка улыбнулся:
- Это со всеми может случиться. Вот я напишу вам сейчас записку, пойдете в наш закрытый больничный музей, там посмотрите.
Вооруженный запиской, я действительно посетил тщательно охраняемый больничный музей и был поражен, увидев на витрине забытые во время операций или иными путями попавшие в животы людей всевозможные предметы. Здесь были зажимы, пинцеты, даже ножницы, ложки, гайки и всякая другая дребедень.
Вернувшись из музея, я все-таки продолжал волноваться из-за завтрашней операции и зашел в палату, где лежал семидесятивосьмилетний раввин, с которым я уже успел познакомиться. Это был тихий, кроткий старичок с огромной белой бородой и черной камилавкой на седых кудрях. Когда ему говорили:
"Здравствуйте, ребе", он открывал широко по-детски ясные зеленоватые глаза, вежливо отвечал: "Мир вам"-и снова погружался в дремоту. Он считался хроником, то есть был болен безнадежно. Видимо, у своих знакомых старик пользовался большим уважением. Часто к нему приходили какие-то люди, они долго что-то шептали ему в большое бледное ухо. Старик безучастно слушал, лежа совершенно неподвижно.
Иногда он открывал глаза и слабым голосом произносил несколько слов на еврейском языке. Посетители внимательно слушали. Потом, кланяясь, на цыпочках уходили из корпуса. В открытые окна доносились их оживленные голоса, и видно было, как они страстно жестикулируют, обсуждая советы ребе. Я решил тоже попросить у него совета перед операцией, но выяснилось, что я пришел совсем не вовремя. Старику, оказывается, потребовалось поставить клизму, и занималась этим растерянная медсестра Галя. Она очень старалась, но никак не могла попасть наконечником в нужное место. А когда думала, что попала, и отпускала зажим, неизменно оказывалось, что ошиблась. Решив помочь ей, я уже несколько раз приносил заново наполненную кружку Эсмарха. Раввин был мокрый, он лежал в воде, как в озере, и только седая борода его торчала, как парус. Он был добрый человек. Потому, хотя и несколько растерявшись, он нисколько не сердился, а, наоборот, старался ободрить и утешить Галю, кротко говоря ей:
- Ничего, дочь моя. Не волнуйся. Ищущий-обрящет...
Галя вся раскраснелась, халат ее был забрызган водой, а когда зашедшая случайно санитарка тетя Клава дала ей грубый, но дельный совет, она совсем смутилась и убежала. Тогда тетя Клава, не говоря ни слова, в два счета проделала эту нехитрую процедуру и сменила белье у старика и на его постели. Собственно, именно санитарки и должны этим заниматься, но их не хватало, работы у тех двух, что из нашего отделения, и так было невпроворот...
Вечером, когда я сидел в саду, пришла наконец моя жена, которая снимала в Крыму фильм но рассказу Куприна и с большим трудом вырвалась на два дня в Москву. Встреча с любимой помогла мне собрать все силы, успокоиться, и ночь перед операцией я, хотя и со снотворным, проспал спокойно...
Однако утром, когда Раиса Петровна сказала мне, что завтракать нельзя, и снова осмотрела меня, я почувствовал какое-то отчуждение от людей. Что-то стало отделять меня от всех остальных, от всего мира. Я с нетерпением ждал, когда позовут меня в операционную. Туда полагалось везти на каталке, но я твердо решил пойти на своих двоих. Палата была пуста. Минуты тянулись томительно долго, а за мной все не приходили. Тогда я вышел из корпуса и. не замеченный женой и другими близкими, завернул за угол и прошелся по одной из аллей. Странным и нелепым показалось мне, что вот я свободно хожу и ничего у меня не болит, и светит солнце, и зеленеют деревья, и.поют птицы, а я почему-то должен идти в операционную, ложиться под нож, и бог знает чем все это кончится.
А может, отказаться? Да нет, нельзя. Пересилив это малодушное желание, я, снова не замеченный, вернулся в корпус. Вошел в свою палату как раз вовремя, почти тут же появилась операционная сестра Мария Николаевна, поманила меня, сказала спокойно:
- Пошли, Георгий Борисович, раз уж вы такой завзятый пешеход.
В коридоре я спросил:
- Вы-то там будете?
Она улыбнулась:
- А как же, для того и поставлена.
Такой красивой, ладной, спокойной была она, что словно что-то перелилось от нее ко мне, и я уверенно вошел в операционную. Дунаевский, в желтых перчатках, в марлевой повязке, был с трудом узнаваем, сосредоточен и хмур. Зато, облаченная, как и он, Раиса Петровна оставалась такой же, как всегда, и даже чудилось мне. что она улыбается под своей марлевой повязкой. В операционной находилась еще одна сестра.
равнодушная Люба. В центре круглая люстра уже заливала ярким мертвенным светом обитый белой клеенкой операционный стол. Он состоял из трех сочленений. Пока я, выполняя указания Дунаевского, раздевался, а потом и лег на левый бок на этот самый стол, Мария Николаевна тщательно вымыла руки и тоже надела марлевую повязку. Потом она накрыла мне нижнюю часть тела простыней, правый бок чем-то обильно смазывали и протирали. Я почувствовал серию уколов. Понял: вводят местную анестезию. Все остановилось, появилось какое-то напряжение. Мария Николаевна спросила звучным, несмотря на повязку, голосом:
- Где это вы так загореть успели? Совсем коричневый.
- Да с начала мая в экспедиции был на юге, на Дунае,- с облегчением ответил я.
Через несколько минут услышал голос Дунаевского: "Скальпель!"-и тут же почувствовал как по правому боку словно провели гранью горячего утюга. Догадался - разрез. Вскоре последовала новая серия уколов-обезболивающие вводили в разрез, и так несколько раз. Наверное, это удлинило время операции.