Он и говорит: "Я из крестьянских детей. В германскую в прапорщики вышел с двумя "Георгиями".
В гражданскую в Красной Армии под командой Тухачевского воевал и после в ней остался. До комдива дослужился. В тридцать седьмом меня посадили. Побоями и пытками командирский лоск сбили, да и повязку с глаз тоже. Дали десятку. Все я прошел, что и вы проходили: и тюрьмы, и этапы в столыпинских и телячьих, и лагеря, и бараки, и БУРы, и ШИЗО. А в сорок пятом, видно, усатому еще больше зэков понадобилось. Меня вдруг-в баню, приодели, а потом самолетом да на Лубянку к самому, со стеклышками.
Я начал было говорить, что безвинно сижу, но он меня прервал, а сам руки назад, как зэк, по кабинету из угла в угол ходит и говорит: "Генерала мы тебе не дадим, комдив, а дадим полковника. Будешь начальником лагеря, для народа, для страны железные дороги строить, уголь добывать. А не хочешь-в том же лагере и сгниешь".
Подумал я, а уж доходил тогда, а тут еще бабушка надвое сказала: может быть, и дождусь часа. Вот и дождался. Вы все обречены, ребята. Но я опытный командир и всю лагерную систему знаю. Если поверите мне-со мной дольше продержимся. Хоть душу отвести, со сволочью этой посчитаться и чтоб люди узнали, что и как. А не поверите-застрелите. Я это все одно заслужил".
Снова потолковали, решили-верим. Стал он у нас вроде военный командир. Начальником штабатот самый старший лейтенант. Вот и штаб, и разобрались по взводам-часть как часть. Дисциплина. Решили соседний лагпункт освободить. Он недалеко, на каменюгах стоял, у каменоломни. Полковник, даром что одноглазый, ему на следствии глаз выбили, а в том лагере все загодя выглядел, на память, где там что, показал и начертил. С ходу взяли поселок охраны и зону. Ни одного человека из наших даже не зацепило. Харчами, оружием здорово разжились, да и солдат прибавилось. Целый полк образовался. Дальше пошли, в низину спустились. Там болота, тундра, гнус, но нам все нипочем. Зэки-то снова солдатами стали, да какими! Всем полком думали, что дальше делать. Решили дойти до Воркуты, взять ее штурмом.
Там мощная радиостанция. Обратимся в Организацию Объединенных Наций и в Верховный Совет, расскажем, что с людьми в наших тюрьмах и лагерях делают. Будем просить помощи и еще, чтобы член Политбюро к нам приехал. Так и пошли, пошли. Лагпункты, как орешки, щелкаем. Растет наша сила! Выслали на нас вохровские части, так те годились только безоружных зэков пинать и убивать. А мы их размолотили в одночасье, и духа не осталось.
У нас уже разведрота была. Разведка ближняя, дальняя, все как положено. Полевые кухни, походные каптерки.
Как-то разведка докладывает: танки против нас двинули...
"Тут голова Павлика запрокинулась, тело его задрожало. Марк Соломонович выскочил из палаты и почти тут же вернулся с неизвестно откуда взявшейся Марией Николаевной. Она быстро и точно сделала Павлику инъекцию морфия, он перестал дрожать и уснул.
- Ведь вам с утра на работу. Мария Николаевна,- посетовал Ардальон Ардальонович.
- Ничего, завтра день без операций. А он,- кивнула она на Павлика,часа два поспит. Только вот на всякий случай свет не тушите, если, конечно, согласны.
- А как же,-отозвался Кузьма Иванович со своей койки, лежа на спине после операции.- А как же!
Мустафа молча отвел Марка Соломоновича к кровати и чуть не силой заставил его лечь. Сам же сел на табуретку возле Павлика.
Мы с Марией Николаевной, у которой был ключ от двери корпуса, вышли в сад и сели на скамейку, прятавшуюся среди кустов сирени. Она молча закурила свой "Беломор".
- У тебя кто-нибудь есть, Маша?-поинтересовался я.- Ну. муж, родители и все такое...
- Были, а теперь нет. Погибли, кто на фронте, кто в оккупации, кто в лагерях.
- Но ведь ты красивая, для тебя женихи и теперь найдутся.
- Моими женихами вся дорога от Москвы до Берлина вымощена. Нет уж, пусть Галя своего счастья ищет...
- Дай закурить,-поспешно попросил я.
Мы молча просидели, наверное, около часа, а потом Маша сказала:
- Пойдем в палату, время подходит.
- Не слишком ли ты часто ему морфий колешь?
- Глупый ты, глупый,-ласково и печально протянула она.-Ты что же, ничего не понимаешь?
Возвращаясь в корпус, я увидел, что окно кабинета Дунаевского светится. Спросил:
- Там?-Она молча кивнула.
- Отчего же он к Павлику не подходит? - удивился я.
Она ответила тихо. как будто нас кто-то мог услышать:
- Знаешь, по медицине для Павлика уже давно летальный исход должен был наступить. Как он держится. понять нельзя. Конечно, Лев Исаакович, что мог, сделал. Да понимаешь, когда он с ножом дернулся, все порвал, и теперь уже не поправишь. Наверное, он держится на том, что ему очень рассказать надо, а может, если продержится, снова организм чудо сделает, успеет. Ничего нарушать нельзя. Если Лев Исаакович сейчас придет, Павлик может решитьтретий звонок, и прощай. А так пусть рассказывает.
вдруг да успеет.
- Рассказать, что ли?
- Организм успеет совладать,-терпеливо объяснила она,-а Лев Исаакович глаз не смыкает.
Когда мы вошли в палату, там по-прежнему горел свет и Павлик все еще спал. Но через несколько минут проснулся, и Мария Николаевна снова сделала ему укол. Он, однако, на этот раз не уснул и. найдя меня воспалившимися глазами, сказал:
- Сядь и возьми меня за руку.- Л потом продолжал, как будто и не прерывался его рассказ, и даже чему-то улыбнулся своими искалеченными губами.- Танки-то танки, да они по тундре, по болотам не пошли-увязли. А мы идем, лагеря освобождаем, всех катов в расход. Небось жалеешь эту мразь,-неожиданно обратился он к Марку Соломоновичу.
- Всякую тварь жалко, Пашенька,-смиренно ответил тот, вставая.-Однако господь наслал на египтян десять казней не за то, что они обратили евреев в рабство и четыреста лет их так держали, а за то, что они хотели помешать евреям освободиться, когда те смогли.
Павлик подозрительно посмотрел на Марка Соломоновича, наморщил лоб, но вскоре продолжал:
- Сук ихних, вохровских. мы не трогали, ну и ребятишек, конечно, тоже. Уже до Воркуты километров пятьдесят осталось. Там уже семьи ихние вывозят, эвакуация идет, архивы жгут. Тут наша разведка донесла: десант в заслон перед Воркутой выбросили. Ничего, братва. Мы еще поглядим, кто кого (десантники или мы, кровью мытые-перемытые, да все больше нашей же кровью). Тут, однако, штурмовики, как коршуны, налетели. Ладно-вохра, каты, они и есть каты. А ведь это летчики, солдаты. На бреющем летают. Ревут моторы, пулеметы трещат, патронов не жалеют. с воздуха расстреливают, высматривают, кто еще шевелится-добивают. А с земли им стоны и мат, надо думать-через трескотню слыхать. Многих перебили, многих, да не всех. Меня тоже пули ихние не достали. Это уж потом один из заградотрядов при
хватил. Били так, что долго кровью харкал. Отвезли почти к самой Воркуте и в особый лагерь-это каторга, значит, для политиков. На ватнике спереди и сзади, на шапке и на штанах-номера, на тряпках пришить всем приказано, на окнах бараков-решетки.
Усатый распорядился для пятьдесят восьмой особые лагеря сварганить. Видно, чтобы быстрее их уморить и чтобы урки от них чего не набрались.
Работа - кайлом в шахтах уголь добывать. Часов по четырнадцать вкалывали. Пайка-хуже некуда. Да и карцеры особые есть-стоячие. Бокс такой холодный. метра два высотой, тесный, в нем не повернешься. не то чтобы сесть или лечь. Через несколько часов откроют-без сознания оттуда зэк валится, а зимой мертвые ледяные чурки выпадали.
Только осмотрелся я-такого еще не видел. Никто ничего не ворует, не орет, не психует. На нарах хлебные пайки лежат, карандаши, всякая там дребедень.
На полу чуни стоят-никто не тиснет. И книги есть, не на раскурку. Разговаривают, спорят, а не то что "фсни", матерного слова не услышишь. На каких только языках не лопочут. Веришь ли, меня, дурака, сосед немецкому языку учил. Держи меня за руку, крепче держи,-вдруг перебил сам себя Павлик. Глаза его закатились, дыхание стало каким-то прерывистым, поверхностным.