Аженор правой рукой крепко держал белое шерстяное платье, а левой занес меч над головой Мотриля; мавр боковым ударом кинжала отсек Аженору кисть правой руки.
Эта ладонь так и не выпустила платья, а Аженор издал такой душераздирающий крик, что его вдалеке услышал Мюзарон, тоже закричавший от ярости.
Мотриль подумал, что он сможет уйти от погони, но его теперь преследовал не Аженор, а конь, разгоряченный скачкой; впрочем, гнев удвоил силы молодого человека, его меч снова взлетел в воздух, и, если бы Мотриль не бросил коня в сторону, ему пришел бы конец.
— Отдай ее мне, сарацин, — ослабевшим голосом прохрипел Аженор. — Ты же знаешь, что я убью тебя. Отдай мне Аиссу, я люблю ее!
— Я тоже люблю ее! — ответил Мотриль, снова пришпоривая коня.
Из тьмы донесся голос Мюзарона.
Славный оруженосец нашел третьего коня и напрямик, по колючим кустам и камням, мчался на помощь своему господину.
— Я здесь, мужайтесь, сеньор! — кричал он.
Мотриль обернулся и понял, что ему конец.
— Ты хочешь эту девушку… — прошипел он.
— Да, я хочу ее, и она будет моей!
— Ну что ж! На, возьми…
Имя «Аженор», сопровождаемое приглушенным хрипом, вырвалось из-под вуали, и что-то тяжелое, за которым длинными волнистыми складками тянулся белый шарф, упало под копыта коня Аженора.
Молеон спрыгнул на землю, чтобы подхватить то, что бросил ему Мотриль. Он опустился на колени, чтобы поцеловать вуаль, скрывавшую лицо его возлюбленной.
Но, взглянув на нее, Аженор, потеряв сознание, рухнул на землю.
Когда в мертвенном свете зари открылась эта жуткая картина, можно было увидеть бледного, как призрак, рыцаря, припавшего губами к холодным, посиневшим устам отрубленной головы Аиссы, которую швырнул ему мавр.
В трех шагах от Аженора плакал Мюзарон. Преданный слуга ухитрился перевязать рану своего господина, который долго лежал без чувств; вопреки его желанию, Мюзарон спас рыцаря.
Шагах в тридцати валялся Мотриль (войдя в висок, его голову насквозь пронзила меткая, смертельная стрела храброго оруженосца), так и не выпустивший из рук изуродованный труп Аиссы.
Даже мертвый, он улыбался своему торжеству.
В густой траве бродили две лошади.
XXIX
ЭПИЛОГ
Славный рыцарь с железной рукой ошибся, определив в неделю продолжительность рассказа о своих подвигах и страданиях. Он принадлежал к тем людям, что рассказывают быстро, ибо владеют метким, ярким словом, и к тому же вокруг увлеченного рассказчика никогда не собирались столь понимающие и восприимчивые слушатели.
Надо было видеть, как каждый из них, словно разыгрывая пантомиму, вторящую повествованию рыцаря, переживал все чувства, которые тот выражал сильными, хотя и наивными, словами.
Глаза Жана Фруассара, пожиравшего каждое слово, то сияли радостью, то увлажнялись слезами, и казалось, будто он воочию видит пейзажи, небеса, события; все сказанное отражалось в его умном взгляде.
А мессир Эспэн, когда рыцарь рассказывал о битвах, вздрагивал, словно ему слышались фанфары испанцев или трубы мавров.
Лишь оруженосец словоохотливого рыцаря неподвижно застыл в самом темном углу комнаты и хранил молчание.
Когда и перед ним всплывало множество воспоминаний, приукрашенных живописной речью его господина, он сидел, склонив голову на грудь, но изредка оживлялся, если рассказывалось о каком-нибудь геройском его поступке или если рыцарь так возбуждался, что слушатели начинали опасаться, как бы ему не стало плохо.
Одиннадцать часов, долгих ночных часов прошли или, вернее, промелькнули, словно искры от сухой виноградной лозы, горевшей в камине, развеялись как дым от масляных ламп и свечей, клубы которого висели под потолком.
Ближе к концу рассказа сердца слушателей сжались, а глаза стали влажными от слез.
Заметно дрожавший голос шевалье де Молеона отчеканивал каждую фразу и, как это делает кисть вдохновенного художника, выразительными мазками передавал каждое чувство.
Мюзарон смотрел на него любящим, печальным взглядом и с непринужденностью, гораздо более позволительной другу, нежели слуге, опустил руку ему на плечо.
— Довольно, сударь! — сказал он. — Полно вам, успокойтесь.
— Ты прав! — прошептал рыцарь. — Этот пепел еще не остыл. Он обжигает, когда его ворошишь!
По щекам летописца скатились две слезы, вызванные состраданием и, вероятно, небескорыстным интересом, хотя какой-то недоброжелатель — из тех, кто всегда старается опорочить благороднейшие намерения историков и романистов, — эти слезы приписал бы радости Жана Фруассара оттого, что ему довелось услышать столь прекрасный рассказ из уст главного его героя.