Выбрать главу
Девственницей умираю, Хоть стояла под венцом. О Кастилия, скажи мне, В чем я виновата? В чем?

— Как, сеньор! — воскликнул Фруассар. — И все пережитое не сблизило вас с испанским двором, с королем Энрике, который царствует со славой и так сильно вас любит!

— Сеньор летописец, пришло время, когда моей бедной горячей голове не могло сниться ничего другого, кроме Испании. О всех моих прошлых подвигах я сохранял довольно туманные, весьма печальные воспоминания, чтобы я мог приписывать их последствиям сна. Мне, действительно, казалось, что мою жизнь рассек надвое долгий сон, и не будь Мюзарона, который иногда говорил: «Да, сеньор, это правда, что мы видели все то, о чем поют эти люди», — без Мюзарона, повторяю, я поверил бы в волшебство…

Каждую ночь мне снилась Испания; я снова видел Толедо и Монтель, пещеру, из которой мы увидели умирающего Хафиза, куда зашел укрыться Каверлэ. Я видел Бургос, пышное великолепие двора и Сорию! Мне чудилась Сория, сеньор, и восторги любви… Моя жизнь сгорала в страстных желаниях и жутких видениях. Это было наваждение, это была какая-то лихорадка.

Однажды рядом раздался громкий сигнал фанфар. Это шли отряды его светлости Людовика Бурбонского, направлявшегося в Испанию ко двору короля Энрике, который попросил помощи у Франции, опасаясь потерпеть поражение в войне с Португалией.

Герцог Бурбонский слышал разговоры о рыцаре, который воевал в Испании и знал много тайн о походе туда наемных отрядов. Я увидел, как мой маленький двор заполнили пажи и рыцари, что сильно удивило моих слуг.

Сам я стоял у окна и едва успел сбежать во двор, чтобы поддержать стремя герцогу. После этого его светлость с изысканной учтивостью расспросил меня о моем ранении и моих приключениях; он пожелал услышать рассказ о смерти дона Педро, о моей схватке с мавром; но все, что касалось доньи Аиссы, я от него скрыл.

Восхищенный рассказом, герцог просил, даже умолял меня ехать вместе с ним. Я был тогда в состоянии какого-то помрачения, когда жизнь казалась мне сном, и мне захотелось понять себя, я сгорал от желания снова увидеть Испанию. Кстати, звук фанфар кружил мне голову, а Мюзарон пожирал меня глазами и уже сжимал в руке свой арбалет.

— Соглашайтесь, Молеон, соглашайтесь! — сказал герцог.

— Я еду, ваша светлость, — ответил я. — К тому же король Испании будет рад вновь увидеть меня.

Мы отправились, скажу я вам, почти с радостью… Ведь я ехал поклониться этой земле, которую оросила кровь моя и моей возлюбленной… О, господа, как прекрасна память! Многие люди умеют переживать событие лишь один раз, да и то с большим трудом, для других вечно повторяются дни, которые они уже утратили.

Спустя две недели после отъезда мы были в Бургосе, а еще через две недели приехали в Сеговию, где располагался двор…

Я вновь увидел короля Энрике, сильно постаревшего, но по-прежнему стройного и величественного. Не знаю, чем объяснить тайную неприязнь, что отталкивала меня от него, человека, которого я горячо любил в те времена, когда молодость с ее золотыми мечтами заставляла меня считать его благородным и несчастным, иначе говоря, безупречным…

При новой встрече я прочел на его лице жестокость и скрытность.

«Жаль, — думал я, — что корона так сильно изменяет лицо и душу».

Но Энрике изменила не корона, просто мой взгляд сумел разглядеть тени, отбрасываемые этой короной!

Первое, что король показал герцогу в Сеговии, была башня, а в ней — железная клетка, где он держал сыновей дона Педро и Марии Падильи. Несчастные росли бледными и голодными в узком, окруженном железными прутьями загоне; им вечно угрожало копье часового, их всегда оскорбляла жестокая ухмылка надзирателя или посетителя.

Один из этих мальчиков, господа, был как две капли воды похож на своего несчастного отца. Он бросал на меня такие терзающие сердце взгляды, как будто в его теле укрылась душа дона Педро и, зная обо всем, молчаливо обвиняла меня в своей смерти и горестях королевского потомства.

Однако этот мальчик, вернее юноша, ни о чем не ведал и не знал, кто я, он смотрел на меня отрешенно, в его взгляде не было мольбы, но во мне заговорила совесть, тогда как совесть короля дона Энрике молчала.