Выбрать главу

– Ну что ж ты, тетенька… – бормотал бандит. – Двадцать два рубля, ты смеешься надо мной? Ну давай, давай – сымай, говорю, пальтишко, кофточку… Хорошая на тебе кофточка, пушистая…

Глаза жертвы уже выпадали из орбит, она задыхалась – уж больно глубоко втиснулся в горло нож громилы. Пальцы судорожно поползли к пуговицам.

Губский не любил, когда потрошат пожилых женщин. Нехорошо это. Не по-сибирски. В подобных ситуациях он умудрялся уговаривать даже собственную лень. Он подошел сзади и похлопал громилу по плечу:

– Эй, зяма… Можно тебя?

Бандит, вздрогнув, повел головой. Оплывший глаз засверкал яростью… Пауза длилась отчаянно мало. Не дольше автоматной очереди из двух патронов. Лезвие оторвалось от горла жертвы и метнулось по дуге – Леве в кадык:

– С-сука!

Он ударил по локтю – нож покатился. С помощью другой руки вывернул плечо – там что-то хрустнуло, он на это плевал – мощно припечатал кулаком в челюсть. Взмахнув патлами, бандит отлетел к стене. Но живуч, опомнился: выплевывая изо рта зубную крошку, с хрипом попер вперед, сжимая грязное кулачье… Вторая зуботычина, устраняющая недоработки, была куда эффектнее: брызнули сопли, слюни, громила расквасил затылок о стену и сполз на пол. Изо рта выпал длинный синий язык – финишная ленточка.

Губский нагнулся – дышит, ублюдок. Поднял нож, сумочку.

– Вам в какую сторону, мадам? Вверх, вниз?

– В-вниз… – прошептала жертва. – Я от п-подруги иду… – И вдруг опомнилась, всплеснула руками: – Ой, а деньги… – опустилась на корточки и, тяжело дыша, зашарила по карманам громилы.

– Вот и идите вниз, – посоветовал Губский. – И впредь не допускайте подобного. Почаще озирайтесь.

И попрыгал дальше – на последний этаж.

– Благослови вас бог, молодой человек… – взволнованно прозвучало в спину.

– Кто? – спросили за дверью.

– Открывайте, Иван Никифорович, – усмехнулся он. – Это Губский.

Дверь скрипнула. Он нетерпеливо отжал ее, вошел в квартиру и сразу попал в жаркие объятия. Ануш со стоном бросилась ему на шею, повисла, стала целовать, тискать, трепать за волосы. Он попытался освободиться, но она не давала.

– Стой смирно, – прошептала и продолжала осыпать его поцелуями. В итоге он стал заводиться. Ануш в любое время суток действовала на него самым обжигающим и разлагающим образом. «То разум горел, то брезжил едва…» Он забывал с ней про все: про жену, ребенка, про службу, про безумную эпоху и хреновую погоду – и, представляя себя в эти минуты со стороны, приходил в неистовое изумление. Это был не он. Это был необузданный, необученный пацан, дуреющий от одних лишь слабых прикосновений этой удивительной женщины. Так же дурел и трепетал сопливый мальчик из новеллы Цвейга, когда в темноте ночного сада на него бросалась незнакомка, лица которой он не видал, и не представлял, кто она, и не знал, как вести себя… Он мог прожить без нее день, мог два. Если напрягался, то и три. Но если разлука затягивалась, ему мерещились вилы, начинало ломать, и никакие суррогаты не спасали. Он шел, как корабль на маяк, и всегда приходил, и, что характерно, его всегда ждали. Упирались ноздря в ноздрю, а потом вели на кровать. Думаете, в эти минуты он вспоминал о жене, ребенке? Да ни в жизнь. У него одно оставалось на уме – любовь. Любовь законченного идиота к божеству. Которая войдет в анналы.

По позвоночнику гуляла блаженная нега.

– У меня час, – слабея духом, прошептал он.

– Тогда бежим, – Ануш решительно потянула его в спальню…

Наперекор судьбе и властям она не уехала из этой страны, когда была возможность. Не уехал и муж – паренек по имени Артур. Решили остаться – не верили, что лихая пора пришла всерьез и надолго. К тому же Ануш была армянкой лишь частично, а Артур не на рынках торговал, не в бандах отирался, а работал мастером на все руки в автосервисе. Зарабатывал приличные деньги. Потом пошли погромы. Ему даже не угрожали. И не уговаривали убираться «в свою Еревань на пару со своей сучонкой». Просто в один мрачный вечер подкараулили в подворотне и забили палками. В назидание всем «черным»: вот вам, дескать, право на родину. А попутно налетели на квартиру, забрав все ценное, в том числе сбережения, накопленные нормальным трудовым путем. В результате Ануш обрела множество синяков и потеряла последнюю возможность уехать. Эта жизнь прогибала кого угодно… От суицида ее спас лично товарищ Губский, ведущий формальное следствие, набившийся в телохранители и на пальцах разжевавший девушке нетленный козлякинский постулат, что жить стоит даже в аду, как бы ни было там хреново. Через неделю он догадался, что жалость – не единственное чувство, влекущее его на улицу Котовского. На следующей неделе он понял, что спорадичность визитов уже не спасет. Нужна периодичность. Причем чем меньшее число в периоде – тем лучше. А еще через полмесяца он себя поздравил – втрескался.

Где-то на этом этапе и началась взаимность.

Он пристроил ее секретарем в адмотдел швейной фабрики, неподалеку от дома – на полставки, с окладом в восемьсот рублей, и прозрачно намекнул руководству, что отныне вот эта симпатичная черненькая охраняется государством, и если с ней, не дай бог, случится беда, то придет лично он, злой и страшный Губский, и беда будет всем. Работала Ануш с восьми до двенадцати, а остальное время сидела дома, дожидаясь Леву. Выходить на улицу без нужды боялась. Он, как человек ушлый, добывал ей продукты, иногда помогал деньгами. Но она не нуждалась в его помощи – так она декларировала. Ей нужен был он сам – единственный человек в этой спятившей стране…

Час потехи растаял, как инверсионный след. Губский уныло одевался. Ануш наблюдала за ним из кровати, ее глаза поблескивали. Она вообще любила наблюдать, как он одевается (или раздевается), а он при этом жутко смущался. Она явно перебарщивала, идеализируя его внешние и внутренние достоинства. Хотя, касательно внутренних, он понимал, в чем причина. В его стремительных мутациях. Он менял личину в ее присутствии диаметрально, становился не собой, а каким-то заезжим ангелом – он сам это чувствовал. А она его знала только таким. В иных ситуациях – не видела, не ведала и не подозревала, что является мутагеном, надежно обеспечивающим переход субстанции по имени Губский из обычного качества в какое-то нелепое. И слава Создателю. В этом мире существовало слишком много вариаций Губского, и отдельные из них, ей-богу, пришлись бы ей не по вкусу.

– Придешь вечером? – спросила она.

– Обязательно, – кивнул он. – Жди. Продолжим грехопадение. Картошки пожарь, губки накрась, реснички. И одежды самый минимум: времени будет в обрез.

– Перебьешься, – Ануш надула губки. – Одежды будет много, картошки мало, косметики вообще не будет.

Поразительно, в ее речи напрочь отсутствовал армянский акцент. Это подкупало.

– Напрасно, – сказал он, поднимаясь и застегивая штаны. – Макияж с вечера неплохо экономит время с утра. Бытует такое мнение.

Она рассмеялась – словно колокольчик рассыпал мелодичный перезвон. Усладительные звуки – они играли в его ушах самой радостной музыкой.

Ануш выбралась из-под конвертика-одеяла, на четвереньках переползла кровать и приблизилась к нему, потешно склонив головку – как бы смущаясь своей наготы. Уткнулась в грудь, между первой и второй пуговицей, задышала в рубашку. Потом подняла голову – у Левы защемило сердце: горошинки зрачков смотрели на него пристально и с тоской. Внезапно его осенило: а ведь любовь не картошка…

– Приходи, – прошептала она. – Я уже жду. Я хочу…

Он не мог игнорировать столь взрослые желания. Чего хочет женщина, того не прочь отведать бог… Он поцеловал ее нежно (очень нежно) и, как водится, не сумел по доброй воле оторваться. В губах Ануш таилось тепло другой жизни. Куда ему спрятаться от тепла…

Она оттолкнула его.

– Иди, иди, конспиратор… Не то хватятся тебя. И не забывай на досуге повторять мое имя, слышишь?

А когда он забывал?..

– Пока. – Лева осмотрел напоследок обстановку. Вскользь. Пора бы обои сменить. Диван заштопать. Герань долговязую на окне к чертям собачьим выбросить. Опять пришла в голову эта дурацкая мысль: почему он временами из прожженного циника превращается в прожженного же лирика?