— Подъем! — закричал он.
Все тут же вскочили и стали накручивать портянки и натягивать сапоги.
— Не торопитесь, хорошо портянки мотайте! Скоро в бой пойдем! — продолжал кричать старшина.
Григорий встал. Он не снимал сапоги, побоялся, что их украдут. «Жалко если вот так просплю их! А они новенькие, и в пору пришлись», — думал он.
Старшина вышел из землянки, отошел туда, где окоп был шире, и снова крикнул: «Строиться!». Григорий, как и все, встал в строй. Хоть в этом месте окоп был широкий, но прижавшиеся друг к другу солдаты долго не могли выровнять шеренгу. Увидев это, старшина Савчук приказал покинуть окоп и построиться у ближайшего разрушенного сарая. Солдаты, быстро выбравшись, побежали к нему. Через несколько минут батальон стоял по стойке смирно. Савчук не очень любил эту процедуру: кого-то строить, над кем-то командовать, но все это приходилось делать. Его друг, командир батальона капитан Киселев, прошел с ним по дорогам войны не один километр и знал, что он не любит командовать, поэтому просто закрывал глаза на его панибратские отношения с бойцами. Но лучшего старшины, за годы войны он не встречал.
Савчук был высоким и худым человеком. Его нижняя челюсть неприятно торчала вперед, а небольшие усики были редкими и рыжими. Выглядел он лет на сорок, но на самом деле ему было тридцать четыре. Старшина знал о своих неудачных усах, но не сбривал их. Без них его лицо будто вытягивалось и становилось еще ужаснее и чуднее. Но всю его неприглядную внешность исправляли глаза. Они были теплыми и добрыми, и даже когда старшина кричал, все бойцы видели эту доброту и не очень-то обижались на него. Его длинная шинель в подоле словно парусами расходилась на ветру. Он делал огромные шаги, даже когда не торопился. «Ну метр раскладной — и все тут!», — подшучивали друзья-однополчане. Иногда он сутулился, но, когда не стреляли, старшина расслаблялся и вытягивался, превращаясь в длинный шест. Одни смеялись над ним, другие просто дразнили. Савчук был спокоен и не реагировал на глупые слова и оскорбления. Все бойцы рано или поздно обращались к нему: кому одежку сменить, кому обувку, а некоторые знали, что у старшины всегда есть спирт в заначке.
Построив роту, он доложил Киселеву, и тот, скомандовав «вольно», громко произнес:
— Так ребята. Вон впереди высота, — капитан показал на виднеющийся окутанный со всех сторон колючей проволокой холм. — Нужно взять. Вперед не лезьте. Похоже, там «тройка» стоит.
— Тройка? — удивившись, переспросил старшина.
— Да, — спокойно ответил капитан.
— Это плохо!
— Конечно, плохо, но нужно пройти, — сморщив лоб, произнес комбат.
— Нужно, значит возьмем.
— Вот и ладно.
— Во сколько наступление? — поинтересовался Савчук.
— В двадцать ноль, ноль.
— По темноте-то легче, — обрадовался старшина.
— Конечно, но ты все равно объясни ребятам. Подумайте, как поудобней подойти. А я в штаб. Буду к восемнадцати.
Капитан козырнул строю и ушел, а старшина, скомандовав «разойдись», стал говорить. Он посмотрел на Григория и начал с него: «Ну что, боец, бери катушку и жди. Сиди на телефоне. Сегодня с нами в драку не полезешь. Будь при штабе, а если линию перебьют, то только с дедом ползи. Петрович, слышишь, присмотри за мальчишкой». Григорию не понравилось, что с ним разговаривали как с маленьким. Он хотел уважения и пытался доказать, что он смелый и сильный, но здесь, в этой роте, «фишку», как говориться, пробивать не надо было. Все знали, что в этом пекле быть гадом нельзя. Никто не показывал свои плохие качества и каждый старался быть мирным и дружным.
Позже Гриша узнал, что три месяца назад пригнали в батальон пополнение. Вместе со всеми привезли здоровенного детину лет тридцати. Этот мужик стал издеваться над молодежью, избивать, забирать пайки. Все молчали — до первого боя. А когда батальон пошел в атаку, этот молодец вылез из окопа последним и, спрятавшись за общей бегущей толпой, так это нехотя побежал за ними. Тетка Война сама разобралась с ним. Шальная пуля нашла его — последнего. Он упал и долго орал, истекая кровью, но никто не подбежал к нему, не вернулся. У этого мерзавца не было в батальоне друга, который смог бы оттащить его, раненого, или позвать на помощь санитара. Батальон ушел в атаку, а он остался, мучаясь от боли: видать, ранение было тяжелым. Этот человек принял смерть, так и не успев ни разу выстрелить. Кто-то после этого вздохнул спокойно, а кто-то поверил в то, что комбат умеет предвидеть. Он предупреждал вновь прибывшего, утихомиривал его. Но здоровый дебил хамил и ему. Здесь так нельзя: забрал пайку у молодого, а тот через час погиб. У нормального человека после этого кусок в горло не полезет. Но этот урод на все плевал и получил свою «пулю смелости», как ее тут называли. Конечно, комбат мог высказать бойцам за то, что никто не помог ему, но он промолчал. Все поняли: хочешь выжить — слушай того, кто думает о каждом. Война прислушивается к командирам, к тем, кто с ней спорит и делает это правильно, а тот, кто нарушает ее негласные законы — приговаривает сам себя. Ведь не простая пуля прилетела к этому мужику: облетела всех и ударила в него в тот самый момент, когда этот урод зачем-то обернулся! Раны в спине не обсуждались, а пулевые — тем более. Повернулся — струсил — значит, предатель. Другое дело, если снаряд сзади разорвался. Но дырка от пули и рваная рана от осколка разные вещи — их никто не спутает. На родину этому мужику отписали, что он погиб смертью храбрых. А как еще? Никто не стал бы рассказывать его родителям и родственникам, что его жизнь была бесполезной, что он не смог убить ни одного фрица, и что он — грыжа на этой земле. Словно опытный хирург сработал, избавил всех от его ненужного присутствия.