– Из санроты! Где санрота? Санитары! – донесся крик из колонны, и она зашевелилась, задвигались фигуры меж повозок и машин.
– Жорка! – раздался голос полковника. – Все целы?
– Целы, целы. Поехали, – ответил Борис преувеличенно спокойно.
«Виллис» снова понесся по дороге к близкому Днепру.
Борис смотрел на мелькающие стволы берез, на темную нескончаемую колонну; сырой ветер обливал холодом потную от возбуждения шею, еще не проходило раздражение на самого себя после только что пережитого страха: он не любил себя такого.
Так же, как большинство на войне, Борис боялся случайной смерти: смерть в нескольких километрах от фронта всегда казалась ему такой же унизительно-глупой, как гибель человека на передовой, вылезшего с расстегнутым ремнем из окопа по своей нужде.
– Началось наше, – сказал Жорка, снова осторожно захрустел сухарем и включил на мгновение фары. Вспыхнув, они скользнули по борту буксующего на дороге «студебеккера», осветили маслено заблестевшую пехотную кухню в кустах, толпу солдат с котелками, потом на перекрестке дорог выхватили на стволе сосны деревянную табличку-указатель: «Хозяйство Гуляева». Эта стрела показывала влево. Другая прямо – «Днепр». Машины, повозки и люди текли туда через лес, неясный зеленый свет загорался и гас там над вершинами деревьев.
Полковник Гуляев кивнул:
– Давай в хозяйство.
– Жорка, останови! – громко сказал Борис.
– Что такое?
«Виллис» остановился. Жорка перестал жевать. Ветер сразу упал. Был слышен буксующий вой «студебеккера», скрип колес, фырканье лошадей, голоса. Борис молча спрыгнул на дорогу, потянул из машины планшетку.
– В батарею? – устало спросил полковник Гуляев и повторил: – В батарею? Так вот что. Там тебе уже делать нечего. Н-да! Кондратьев там. Артиллерии в дивизии много. Найдем место. Не торопись. Была бы шея, а хомут…
– Может, в адъютанты возьмете, полковник? – усмехнулся Борис. – Или в комендантский взвод?
Не отвечая на вопрос, Гуляев поерзал, тяжело засопел.
– А! Некогда мне тут с тобой антимонии разводить! Некогда! – Гуляев вдруг с силой толкнул Жорку локтем. – Поехали! Спишь? Гони, гони! Что смотришь?
Бориса обдало теплым запахом бензина, махнуло по лицу ветром, темный силуэт «виллиса» запрыгал в глубине лесной дороги, исчез.
Глава третья
Серии ракет всплывали над Днепром на той стороне; черная вода тускло поблескивала возле берега. Свет ракет опадал клочьями мертвого огня, и тогда отчетливо стучали крупнокалиберные пулеметы. Трассирующие пули веером летели через все пространство реки, вонзались в мокрый песок острова, тюкали в сосны, вспыхивая синими огоньками. Это были разрывные пули. Срезанные ветви сыпались на головы солдат, на повозки, на котлы кухонь.
По нескольку раз подряд на той стороне скрипуче «играли» шестиствольные минометы. Все небо расцвечивалось огненными хвостами мин. С тяжким звоном, сотрясая землю, рвались они, засыпая мелкие, зыбкие песчаные окопчики. Немцы били по всему острову – на звук голосов, на случайную вспышку зажигалки, на шум грузовиков. А остров кишел людьми.
Ночью стало холодно, сыро и ветрено. Сосны по-осеннему тягуче гудели в темноте, от воды вместе с ветром приносило тошнотворный запах разлагающихся трупов – их прибивало течением.
Но там, возле воды, были и живые люди – постукивал топор, доносились голоса, кто-то ругался грубо, сиплый тенор, не сдерживая душу, костерил кого-то:
– Ты чего цигарки жуешь, а? Ты сколько раз собрался умирать, растяпа! А ну, бросай!..
И было видно, как при взлете ракет черные силуэты саперов падали в воду, на песок; прекращался стук топора. Изредка тот же сиплый тенор, поминая бога и мать, звал санитара, потом кого-то уносили на плащ-палатке, спотыкаясь о воронки.
А метрах в ста пятидесяти от берега, в воронке от бомбы, прикрытый брезентом, тлел костерок из снарядных ящиков. Было дымно здесь, пахло паром сырых шинелей.
Протянув разомлевшие ноги к жидкому огоньку, вокруг сидело и лежало несколько солдат-артиллеристов. Все молчали, дремотно поглядывали на наводчика Елютина. Елютин же, спокойно вытянувшись на снарядных ящиках, задумчиво копался перочинным ножом в разобранных ручных часах.
Сержант Кравчук, крепколицый смуглый парень лет двадцати пяти, помял над огнем высохшую портянку, принял строгий вид и, держа ногу на весу, начал обматывать ее. Потом замер, покосился через плечо.
– Кто это там на голову сел? – сурово поинтересовался он. – Глаза где?
– Лузанчиков вроде, – сказал телефонист Грачев, испуганно разлепляя глаза, и сонно подул в трубку. – Как там, как там? Танки? Мы знаем…
Кравчук шевельнул плечами, медленно повернулся. Подносчик снарядов Лузанчиков, худенький, сжавшись всей мальчишеской фигуркой, привалясь к его плечу, спал, охватив колени, тонкие до жалости руки подрагивали в ознобе; по его бледному, заострившемуся лицу неспокойно бродили тени – отблески мутного сна. Кравчук угрюмо сказал:
– Беда с мальцами. Просто детские ясли.
– А? – спросил во сне Лузанчиков тонким голосом.
Кравчук, подумав, неуверенно приподнялся, потянул из-под себя плащ-палатку и с недовольным видом накинул ее на плечи Лузанчикова. Тот, не открывая глаз, дрожа веками, закутался в нее, по-детски всхлипнув, подобрал ноги калачиком.
– Н-да-а, чуток не захлебнулся, – сказал Кравчук, наматывая портянку. – Плавать не умеет. Намучаешься с ним.
Замковый Деревянко, весь черный, как жук, ехидно крякнул, сделал вспоминающее лицо, и тотчас все повернули к нему головы.
– На Волге до войны катер ходил осводовский. И в рупор без конца орали: «Граждане купающие, по причине общего утонутия, просьба не заплывать на середину реки!» Тут тебе, Кравчук, в рупор не заорут. Можно быть вумным, как вутка, а плавать, как вутюг! Ты сам за бревно двумя руками держался!
– Хватит молотить! – оборвал его Кравчук. – Смехи все!
Деревянко вздохнул, сожалеюще заглянул в котелок.
– Какой смех! Второй раз на голодный желудок будем переправляться, не до смеху! Где старшина? Я б его пустым котелком разочков пять по загривку съездил. Аж звон пошел бы. Как на передовую – его нет!
– Ладно, разберемся, – ответил Кравчук, вставая.
В это время Елютин поднял голову, прислушался и сказал:
– Летят.
Где-то вверху, над брезентом, вырос давящий шорох – шу-шу-шшу-у, – перерастая в тяжелый рев, и близкие разрывы потрясли воронку, подкинуло костер, ящики. Брезент взметнулся над краем воронки, и сюда, к костру, горячо дохнув, ворвалась ночь. Кравчук опытно пригнулся. Елютин быстро рукой накрыл часы, словно птицу поймал ладонью. Деревянко заинтересованно крутил в руках пустой котелок. Откинув плащ-палатку, Лузанчиков испуганно сел, поводя круглыми, непонимающими глазами.
– Бомбят? – растерянно спросил он. – Бомбят? Да?
– Дальнобойная дура щупает, – ответил Кравчук, рванул брезент на воронку. – По квадратам бьет.
Стало тихо. С тонким свистом над брезентом запоздало пролетел обессиленный осколок, тяжко и мокро шлепнулся в песок.
Тут, шурша ботинками по песку, в воронку скатился огромный солдат, в короткой не по росту шинели, автомат висел на груди. Его широкое самоуверенное лицо, блестящие небольшие глаза, незажженная самокрутка в зубах озарились отблесками костра. Он потер красные руки, весело, бедово глянул на Елютина, на нахмуренного Кравчука, присел на корточки к огню.
– Греемся, братцы славяне? Дай-ка за пазуху трошки угольков. Тебя, Кравчук, к комбату. И от Шурочки привет!
На щеках Кравчука зацвел смуглый румянец.
– Ты чего развеселился? – с ленивой суровостью спросил он. – Почему с поста ушел, Бобков, что, у бабки на печке?
– Если б на печке – кто бы отказался?
Бобков выхватил уголек из огня, перекатывая его на ладони, прикурил, сосредоточенно почмокал губами.