Я и не знал, что он был немец. Он говорил без акцента, он так чисто говорил по-датски, что я ни за что в нем не заподозрил бы немца, но передо мной сидел тот самый «немецкий ребенок», о котором писал в свои тетрадки мой друг Томас! Я хотел рассказать Райнеру о Томасе, о его тетрадках, но тут он развернул передо мной такую восхитительную теорию, что я мгновенно позабыл о Томасе и его «письмах из ГДР».
— Бывшие республики СССР и страны СЭВ всегда отличались и будут отличаться от прочих европейских государств тем, что в них не случилась сексуальная революция, — сказал он. — И это всегда будет отличать европейца от бывшего советского человека. Сексуальная революция, ничего более. Потому что это и есть самое первое отличие европейца от советского человека! Нам с тобой уже никогда не наверстать тех, кто родился в Дании, хотя бы потому, что в семидесятые годы у нас не случилось сексуальной революции, а значит, в нашей генетической памяти нет высвобожденного либидо, поэтому такой восточный немец, как я, и такой вот русский, как ты, мы никогда не станем «западными людьми», и это всегда нас будет сближать друг с другом, хотим мы этого или нет. Разве ты не почувствовал тягу, когда мы только познакомились?
Я сказал, что с первой нашей встречи чувствовал к нему неопределенную тягу, сравнимую с той, которую испытываешь к другу детства.
— Вот видишь, — улыбнулся Райнер, — твое подсознание почувствовало во мне что-то знакомое. Только потому, что в нашем прошлом не было высвобождения, которое случилось в жизни прочих хускегорцев. Секс — такая пустяковая вещь… и ничего не поделать! Ты отброшен на столетия назад. Жди, когда твои внуки смешаются с европейцами! Смешно сказать, какая-то пошлая сексуальная революция, которой не было в ГДР, будет еще лет сто отличать восточного немца от немца западного. Потому каждый, в истории государства которого не случилось сексуальной революции в шестидесятых-семидесятых, вынужденно и порой неосознанно устраивает себе персональную сексуальную революцию. — Райнер тяжело вздохнул, поднялся, махнул рукой, сказал: — И все равно не наверстать, ни за что не наверстать! — Отправился в свой вагончик спать. Обернулся, крикнул: — Thank you for the party, by the way![113]
— Y’a welcome,[114] — сказал я и не смотрел ему вслед: очень часто, глядя кому-нибудь в спину, мне в голову приходят странные мысли, которым я приписываю тайное знание о человеке, такое знание о нем, которое он от всех либо скрывает, либо о котором сам не догадывается, поэтому — суеверно — я опустил глаза и не смотрел Райнеру вслед; я не хотел, чтоб мне что-нибудь «открылось»; мне хотелось, чтоб все было как есть, чтобы мгновение застыло, и это утро затвердело; хотелось посидеть еще немного под вишней безмятежно.[115]
115
Это было мое последнее лето в Дании, лето 2000 года; в основном «датские события», описанные в этой книге, выпали на девяносто седьмой и девяносто восьмой годы. Я бы не делал этой последней сноски, если бы не понимал, что «Батискаф» — моя последняя книга так называемого «скандинавского цикла», которая хронологически этот цикл и предваряет и завершает; я больше не напишу ни одного романа о тех днях, дверь плотно затворяется, сюда больше не войдет ни один персонаж; и хотя я не перестаю чувствовать влекущий к воспоминаниям позыв и желание окунуться в атмосферу тех психоделических дней, герметичность и целостность самодостаточного мира, мною созданного, восхищают меня настолько сильно, что я предпочту ограничиться мысленными путешествиями в Данию моего прошлого, ничего не добавляя к написанному. (2 февраля 2018 года)