— Хотя никакого праздника не было! Я в этом совершенно уверен.
— Им и не нужен никакой праздник, — усмехнулся мой приятель, — все готовы пить просто так — пока прет, отчего же не пить и не блевать?
Я посмотрел в его потухшие глаза. У него были очень красные глаза. Он был измучен, шмыгал носом.
— В Питере у всех насморк, и у меня теперь тоже.
Достал платок и шумно высморкался.
— Слыхал, Скворцова убили? — и спрятал платок.
Не может быть! Как убили?!
— Что-то стянул у кого-то.
— Что?
— У какого-то блатного в магазине лопатник подрезал, и его на выходе братки в машину засунули.
— Так он был вор? — я знал, что Скворец воровал раньше, по мелочи, но не мог поверить, что он продолжал воровать все эти годы…
— Не знаю, — пожал плечами, — просто говорят, что воровал… Он был тихий, никто его толком не знал. Может, больной, клептоман, или скололся… Сам знаешь, и про тебя ходят слухи…
— Значит, брехня, — сказал я твердо, — про меня слухи — брехня, и про Скворца — брехня…
Но сам я осторожно подумал, что может быть и правда — как-то пусто стало внутри, — я попытался представить его себе, и мне стало холодно, невыносимо тоскливо… Не может быть!
Больное воображение Скворцова было необходимо регулярно подпитывать чем-нибудь уродливым, какими-нибудь рассказами о насилии, болезнях и несчастьях, сильнее всего трогали его истории, в которых переплетались несправедливость и трагическая, ничем не объяснимая случайность, — возбужденный, он выкатывал глаза и, трясясь, дрожащим от волнения голосом восклицал: «Вот так! Хороший пацан был, да? А вот раз — и ногу отрезало! Ни за что! Ни в чем не был виноват, а ноги лишился! И отличник был, и не воровал, никому ничего плохого не делал, а что теперь будет с ним?..» Такие истории его убеждали в том, что быть в нашем мире положительным и — самое главное — учиться хорошо вовсе необязательно, потому что над всеми висит неумолимый Рок, который может любого, независимо от того, кем — подлецом или ангелом — человек был в жизни, лишить всего, без всякого на то логического объяснения. «И зачем тогда жил и учился как проклятый, спрашивается?..»
Он сильно расстраивался, когда все вокруг долго шло без происшествий, ему нужны были смерть и отчаяние (прекрасно помню, как он восторженно отреагировал на новость о том, что у одной из наших одноклассниц умер отец: «Как они теперь жить будут? Папочка-то был шишкой! Она наверняка учиться будет хуже! Зачем теперь стараться?» — Но девочка училась так же отлично, как и прежде, — это очень изумляло Скворцова).
Когда ничего не происходило, он перебивался моими историями…
Я рассказывал ему о моем кубанском троюродном дяде, чью мать затянуло в молотилку… о том, как моего прадеда арестовали из-за кабанчика и замучили в тюрьме во время коллективизации… о голоде и войне… все то, что мне рассказывал дед, подпитывало Скворца, он стремился уединиться со мной, чтобы я ему еще что-нибудь рассказал; я видел, как его лихорадит, когда я расписывал трупоедство на Кубани во время голода 1933 года, об адыгейцах, которые спустились с гор и порезали пионеров, присматривавших за скотиной, и понимал, что это входит в его плоть и кровь, эти истории, которые я жадно глотал в детстве, теперь составляли его самого, они — часть его маленькой души, их оттуда ни за что нельзя будет выскрести (более того: по ним его можно будет найти после смерти!).
Наибольший кайф он получал, когда обнаруживал, что его предали, обманули, что по отношению к нему была допущена несправедливость, тогда, проглотив первый ком слез и обиды, он восставал, его охватывал гнев, ярость, бешенство, коктейль сильных чувств ударял ему в голову, как наркотик, он ходил как пьяный… как!., его оклеветали!., он-де подсматривает за девочками в дырочку в душевой комнате!.. (Частично это было правдой, только за нашими девочками он не подглядывал, он всегда ходил смотреть на старших девочек, а тут ему инкриминировали подглядывание за нашими одноклассницами, которых мы открыто презирали, и он сильно оскорбился.) Я был точно таким же! Я тоже получал удовольствие, когда меня выставляли идиотом или обманывали, предательство — наивысший наркотик: либо самому кого-нибудь предать и через третьи руки довести до сведения, что я — Иуда, либо найти себе кого-то и сделать невольно Иудой. Скворец, несомненно, в этом преуспел гораздо больше, чем я. Он творил много подлостей, но все эти подлости он выделывал только затем, чтобы получить возмездие, чтобы творимые им злодеяния вернулись ему сторицей, таким образом он «обучал» людишек гадостям, которые испытывал на своей шкуре, и часто бывал удовлетворен: ему сильно доставалось… Каждый раз он убеждался, что достаточно стырить какую-нибудь мелочь или сломать что-нибудь, и на тебя набросятся с палками, толпой будут пинать ногами, как если б ты отравил кого-то… Ему было приятно видеть, что люди всегда готовы творить страшные злодеяния; это его будто бы убеждало в том, что он не хуже других, наоборот: лучше, добрее.