Там были просторные комнаты; всем хватало место; могли еще вместить; никто не ехал; этот лагерь когда-то был больницей, тут держали контуженых солдат. Что за солдаты? Югославы. Так говорили. Наверное, придумали. Чтоб веселей жилось. Мы веселились каждый день. Вино, танцы, музыка… Пир во время чумы — с кошмарными отходняками. Многие африканцы грустили, было холодно, мало света. Шлялись по коридорам. Подойдут, обнимутся и стоят, трутся лбами. Что делать? Тоска. Я старался улыбаться как можно чаще.
Отдельной постройкой пустовал бывший крематорий. Ходил неверный слушок, будто в нем собирались сделать детскую комнату. Вряд ли, вряд ли… Нет, крематорий должен пустовать, в него нельзя вселяться, даже просто так, праздно шататься возле окон, без душевного трепета и сознания значимости этой строгой неприхотливой конструкции, я считал проявлением неуважения. Меня он вдохновлял и настраивал на возвышенный лад. Я часто гулял в лесу и всегда кружил возле крематория, ощущая, что мысли приобретают стройное органное звучание. Особенно когда собирались людишки на остановке, чтобы в город ехать. Я не хотел ехать со всеми. Поглядывая на них, как пастор на прихожан, я кружил возле крематория, нащупывая отголоски моей симфонии. На меня дети пальцем показывали. Я всем казался странным, даже русским, даже для них я был чужаком. Таким меня делал крематорий. Красивая большая труба. Я ее видел из леса, с холма. В лесу редко встречались люди. Оттуда Авнструп казался другим. Он выглядывал из-за верхушек елей, как крепость. Труба выглядела молчаливо внимающей. Она словно прислушивалась, готовясь выдать тяжелую органную ноту, оглушительную для всего мира. Иногда мне мерещились кольца дыма. Мысленно я брал копеечку и, повиснув над этой трубой, как колибри, ронял ее туда и слушал: она летела долго, иногда касаясь стен, сбивая наросты пепла, а потом мягко, совсем беззвучно, совсем тихо падала, в полный мрак, на самое дно. Оттуда меня уже никто не достал бы! В моем сне все превращалось в нечто странное, иное. Мне кажется, это и есть — смысл, который таится в непредсказуемом, едва уловимом видении. Все остальное — повод или предлог, что дает толчок. Ты проваливаешься, а на тебя сверху летят плотно сплетенные кружева, и так ты остаешься — погребенный. Узор невозможно остановить. Он будет расти, вовлекая в свою паутину новые и новые жертвы, а потом он распадается на зерна, и каждое прорастает, дает плоды, змеится корнями, пьет из моих недр соки, которые питают его, узор. Я лежал на самом дне трубы крематория, внимая шороху еловых лапок, с которых падал мерзлый снег (но чаще снег был тяжелый, влажный, подтаявший). А может быть, я лежал в лесу, на полянке. А может, на холме. Или в моей комнате… под одеялом, сверху на которое я набросил одеяло Ханумана и еще мое пальто… Где бы я ни был, я этот узор помню, я его видел, он меня и тревожил, и манил своей пьянящей трансформацией. Он раскалывался на льдины — каждый фрагмент обладал своей целостностью, законченностью, аутентичностью, которая перерастала синкретизм и провоцировала новый распад.
Китаянка сбежала с моим сенегальцем в Германию, мы помирились с Хануманом, повстречали Костю, по кличке Кощей. Питерский вор, сидевший, ловкий и изобретательный. Он набивал маленькую трубку. Вернее, он уже подносил к ней зажигалку, когда его цепкий взгляд определил во мне русского. Он затянулся, подошел к нам, передал мне трубку: «Угощайся, негоже мне одному трубку курить». С каждым словом из него клубами выплескивался дым, и в конце он закашлялся и глаза его увлажнились. Я это заметил, несмотря на то что он носил сильные слегка затемненные очки.
Отошли в сторону и покурили втроем. Прошлись по Кристиании, полюбовались крысами на мусорной куче, сели на скамейку у озера. Покурили еще нашу травку, поели пиццы.
Кощей был высокого роста. Он не был худым. Возможно, когда-то был, но не в те дни. Он мне показался крепким, костистым, жилистым. Но не худым. В нем была затаенная грация дикого зверя, спокойствие перед бурей, уверенность в себе при полном отсутствии уверенности в завтрашнем дне. Глубина его глаз манила, как манит человека пропасть; в его отравленных наркотиками и воровством глазах чувствовалась казематная тоска и еще какая-то тайна. Он спокойно признался, что он — вор. Он даже сидел. За что, сколько и где, конечно, не сказал. В плавности его жестов и в той тихости, которая ему сопутствовала, угадывалась школа «Матросской тишины». С важностью опытного Костя сказал, что у него в Дании дела, есть друзья и работа. Работа воровская. Конкурентов все больше и больше. Рынок сбыта сужается. Цены занижаются. За каждую планку надо стоять до конца, не давать себя обойти, не позволить сбивать цены. Но придурков, которые приехали на месяц-другой полным полно, они рубят сук, на котором сидят не только они. Эти лохи готовы за дозу отдать полный кешар, и потом приходится вырывать свое с кровью. Он сказал, что помнит времена, когда толкал джинсу за три сотни. Когда-то дорогую вещь можно было неплохо продать и больше чем за полцены. Теперь хорошо если за треть спихнешь мелочь. Золото вообще ничего не стоит. О технике говорить не приходится. Этим промышляет шантрапа, вроде его знакомых грузин, которых он запускает для отвода глаз, иногда. Любит работать в одиночку. Предпочтение отдает дорогим алкогольным напиткам, таким как портвейн или коньяк с печатью, за полторы тысячи крон. К таким грузина на пушечный выстрел не подпустят. А он такие бутылки в руках держит, а потом выносит, чисто. Почти каждый день. Одна бутылка — и можно сразу же неплохо оттянуться, приторчать на легкой дозе, зависнуть у знакомой проститутки, послать сотню домой старушке маме. Тем более если есть надежный покупатель. А у него есть, и очень надежный барыга. Он имел в виду старого ирландца, толстяка Хью, который жил где-то на Юлланде, и еще под рукой в Колене был какой-то иранец, у которого он покупал героин. А сейчас ему надо зайти в одно место. Забрать свой рюкзак. Вот чемодан, с которым его не впустят. Его надо подержать, присмотреть за чемоданом. Он не хочет сдавать в камеру хранения. Он не может разорваться. Если нам не трудно, то не удружили бы мы — и мы потащились с ним через город, в Квикли.