— Ну, прощай, Ахметка, спасибо тебе! — И пошел к сходням.
Узкая качающаяся доска привела его в сомнение. Глядя как ловко пробежал по доске контрабандист, он усомнился в его человеческой природе, но делать было нечего, достоинство уронить никак нельзя, и Борис, скрепя сердце, шагнул на шаткую доску.
Чудом он перебрался на фелюгу. Утлое суденышко, лишенное палубы, было завалено тюками и ящиками, на корме имелась крошечная дощатая каютка, более напоминающая собачью конуру. Возле мачты стояли знакомый контрабандист и ещё двое: один — совершенно разбойничьего вида субъект, а другой — юноша, почти мальчик, глядя на которого Борис вспомнил эрмитажную мраморную статую греческого бога Пана. Первый — главный на корабле — скомандовал по-своему, парень втащил на фелюгу сходни, Ахметка отвязал от сваи у берега швартовочный конец. Затем двое моряков развернули косой парус, подвешенный к рейку. “Капитан” встал у рулевого весла, и фелюга, неровно подпрыгивая на волнах, отошла от берега.
Позади темными громадинами виднелись холмистые уступы, позади остались Феодосия, Крым, контрразведка Деникина. На море опускался туман, которого и дожидались контрабандисты, чтобы незамеченными уйти в открытое море. Главный разбойник подошел к Борису и, нещадно коверкая русские слова, сказал:
— Га-асподин хароший, ты в каюта ступай. Григорий Степаныч придет, смотреть будет. Григорий Степаныч хароший человек, свой человек, только не надо ему тебя видеть.
— Кто такой Григорий Степаныч? — удивленно спросил Борис, не понимая, как кто-то может прийти к ним посреди моря.
— Таможня, — коротко ответил контрабандист, потом добавил:
— Красные были — Григорий Степаныч плавал, белые были — Григорий Степаныч плавал… Деньги брал, но жить давал. Хароший человек.
— А, как же он нас увидит, когда туман? — поинтересовался Борис.
— Он и в тумане увидит, и ночью увидит… Такой он, Григорий Степаныч! Хароший человек! А ты в каюта ступай, Григорий Степаныч уже идет.
Борис не видел и не слышал никаких признаков — только плеск волн и скрип мачты, но послушно ушел в каюту. Согнувшись в три погибели, он пробрался в тесную конуру. Контрабандист пролез следом и указал ему лечь в угол на маленький сундучок, прикрытый полуистлевшей овчиной. Когда Борис с трудом, но устроился, капитан закрыл его дощатой перегородкой и повесил сверху плетеную циновку, так что со стороны казалось, что каюта пуста. Борис затих, прислушиваясь. Некоторое время спустя сквозь шум моря послышалось мерное тарахтенье мотора.
Освоившись в своей каморке, Борис нашел щелку, через которую мог видеть хотя бы отчасти то, что происходит на фелюге. Он слышал, как паруснику подошел моторный катер. Мотор приглушили, фелюга дрогнула от толчка.
— Здоров, Спиридон! — раздался басовитый окрик.
— Бог в помощь, Григорий Степаныч! — ответил контрабандист. — Сами-то здоровы ли?
Голос капитана фелюги звучал теперь не так грубо, как раньше, и даже акцент стал меньше. Фелюга ощутимо качнулась — пресловутый Григорий Степаныч перебрался на борт. Не разглядеть его было нельзя — уж очень много его было. Григорий Степаныч был дородный пузатый мужчина за пятьдесят, с загорелым, обветренным лицом и длинными висячими усами, похожий на одного из запорожцев с известной картины Репина.
— Ну что, Спиридон? Что сейчас везешь?
— Гостинец тебе везу, Григорий Степаныч! — Спиридон протянул таможеннику увесистый узелок.
Узел тут же исчез в одном из бездонных карманов засаленных шаровар.
— Люблю греков! — довольно пробасил Григории Степаныч. — Понимающие вы люди! Знаете, чем старику угодить! Людишек-то не везешь?
— Как можно, Григорий Степаныч! — Спиридон ударил себя кулаком правой руки в грудь, в то же время засовывая левой рукой в карман запорожцу одну из хрустящих бумажек Бориса. — Как можно? Что ж я, не понимаю…
— Понимаешь, Спиридон, понимаешь, — Григорий Степаныч ласково похлопал контрабандиста по плечу, — иначе большие неприятности от контрразведки можешь поиметь…
В это самое время возле них появился напарник Спиридона с двумя стаканчиками в руках. Григорий Степаныч ловко прихватил стаканчик двумя пальцами огромной волосатой руки, Спиридон принял второй, они чокнулись и выпили, не расплескав ни капли, несмотря на то что фелюга ощутимо раскачивалась на волнах.
— Будь здоров, Спиридон! — рявкнул старый запорожец. — Ну, пошел я. Обратно из Батума пойдешь — увидимся! Белые тут, красные или зеленые — хоть полосатые, а мы с тобой, Спиридон, — всегда тут, в море! — с такими словами он перебрался на свой катер.
Фелюга снова качнулась, будто с неё скинули половину груза. Греки распустили подтянутый к рейку парус, и суденышко рванулась вперед, как почувствовавший шпоры конь.
Весь день Борис промаялся в душной тесной каюте, и только вечером, когда стемнело, капитан разрешил ему выйти на волю. А днем Борис лежал, раздевшись, истекая потом, и проклинал все на свете. Рана под повязкой не болела, и он помянул добрым словом Марфу Ипатьевну и её целебную мазь. Но совершенно неожиданно воспалилась десна, то есть ранка, что осталась на месте выбитого Карновичем зуба. Щеку дергало и даже, насколько мог определить Борис на ощупь, разнесло. Голова горела, и непонятно было, от внутреннего или от внешнего жара. Сквозь щели в досках Борис мог видеть, что творится на фелюге. Спиридон и его подручный по очереди сменялись у руля. Мальчишка по случаю жары разделся догола, повязал чресла какой-то тряпкой, сверкал на солнце безупречного сложения бронзовым телом и от этого ещё больше походил на греческого бога.
Вечером Спиридон открыл тайник и выпустил своего пассажира Глядя на измученного Бориса с раздутой щекой, капитан поцокал языком, отвязал от пояса фляжку и налил ему такой же стаканчик, как те, что пили они с Григорием Степанычем.