Выбрать главу

До сражения оставалось три месяца.

После первого раздела Польши в 1772 году Гейльсберг (тогда Лидзбарк-Варминьски) отошёл к Пруссии. До наших дней в этом городе прекрасно сохранилась средневековая планировка, фрагменты крепостных стен и грозная громадина замка епископа, в одной из башен которого Николай Коперник, племянник своего дядюшки-епископа, сочинил “Комментарии о гипотезах”.

Можно предположить, что на другого племянника своего дядюшки, на Батюшкова, город произвёл впечатление. В дороге он бранил немцев со всем высокомерием человека, который первый раз выбрался за границу. “Уроды”, говорит он в письмах о немцах. “Ни души, ни ума у этих тварей нет”. Однако в Гейльсберге всё могло перемениться. От нищих и унылых “жидовских” деревенек здесь не осталось следа. Средневековье, которое Батюшков знал из книг, в Гейльсберге можно было увидеть и потрогать. В камнях заключалось Время, настоящую глубину которого поэт испытывал впервые. Подобных Гейльсберговским – древностей в России попросту не существовало.

Город стоял на краю Восточной Пруссии. До Гданьского залива отсюда было около 100 километров, до Кёнигсберга, откуда снабжалась русская армия – меньше 90. Сейчас это снова польский город Лидзбарк-Варминьски.

Прейсиш-Эйлау, где в феврале русская армия уже билась с Наполеоном, находился всего в 40 километерах от Гейльсберга. Сейчас это пограничный Багратионовск, мало что сохранивший на советских улицах от славного прошлого. Исход войны тогда не решился, и после весенней распутицы армии должны были сразиться снова – и почти на прежнем месте.

Под Гейльсбергом Беннигсен расположился на обеих сторонах реки Алле, хорошо укрепившись по центру возле самого города. Он ждал Наполеона по правому берегу, но тот направил авангард Мюрата по левому, чтобы отрезать русских от Кёнигсберга. Беннигсен бросил на левый Багратиона, и после некоторого отступления русские отбились и закрепились. Мюрат дождался Сульта и вместе с 30 тысячами его солдат атаковал снова. Беннигсен отправил на помощь Багратиону 25 эскадронов кавалерии Уварова. Русские снова отступили, чтобы закрепиться под самыми стенами города. Мюрат не смог взять укрепления и с тяжелейшими потерями отступил. К этому времени (около пяти вечера) на поле боя появился Наполеон. Но ни по центру, ни с фланга ему не удалось переломить ход сражения. Редуты, переходя из рук в руки, к вечеру остались за русскими. Последний штурм, в который Наполеон бросил корпус Нея (около десяти вечера), тоже не принёс результата. На поле битвы опускалась белая балтийская ночь. По мере того как артиллерийский огонь стихал, всё громче слышались стоны. В деревенском сарае, на соломе среди раненых и уже отмучившихся – сотенный командир Константин Батюшков истекал кровью. Он считал рану смертельной и прощался с жизнью.

Двух аршинов роста, субтильный, в большой чёрной фетровой шляпе с петушиным султаном, с саблей на боку, которая едва не волочилась по земле, – в армии он представлял комическое зрелище. В его обязанности входило расквартировать и накормить подопечных, а также командовать в ходе сражения. Под Гейльсбергом сотню Батюшкова бросили вместе с егерями отбивать редуты. Схватка мобилизованных ополченцев с матёрыми наполеоновскими солдатами была кровавой, егеря дрались “даже с остервенением”. Когда редут отбили, Батюшков лежал под мёртвыми телами. Он лежал без сознания с простреленной ногой – беспомощный, как раненый чижик. Его переправили через реку – туда, где находились перевязочные. Ночь он провёл на соломе. Из палаток доносились стоны и крики, это работали санитары: резали, зашивали, отпиливали. Кто-то молился, кто-то стонал; просили водки; священники причащали.

На войну Батюшков ехал на “рыжаке по чистым полям” и чувствовал себя “счастливее всех королей”. Но теперь осталось только изумление. Смерть прошла в нескольких сантиметрах, и человеку, скорченному на соломе, только предстояло осознать эту малость. Ни в одном из писем он не говорит, что чувствует – после Гейльсберга меняется сам тон его писем. Бравады и юмора больше нет – а грязь и кровь, которой были одинаково испачканы и русские, и французы, в письме не расскажешь. “Я жив, – напишет он Гнедичу из Риги. – Каким образом – Богу известно. Ранен тяжело в ногу на вылет пулею в верхнюю часть ляшки и в зад”. Вот и все подробности. Батюшков просит Гнедича писать обо всём, кроме дурных известий; ибо у него, “как у модной дамы”, теперь “нервы стали раздражительны”. Он чувствует пропасть между тем, что он есть, и тем, что он был. Коллег по цеху он высокомерно называет “ваши” (“ваши братья стихотворцы”) – но это высокомерие глубоко напуганного человека. Равнодушие смерти к жизни; превращение живого человека в машину по истреблению другого человека, не сделавшего ему ничего дурного; неразборчивость смерти к таким машинам – её обезличенность и случайность – поражают Батюшкова. “Крови, как из быка вышло”, – с изумлением пишет он.