– А, чаек попиваете? Ну-ну… – И она тяжело плюхнулась всеми своими телесами на стул рядом с Яковом Яковлевичем. И как только стол не повалила – аж ходуном пошел! Яков Яковлевич сейчас кинулся наливать ей чаю.
– Ты, Марфуша, пей-ешь на здоровьечко, ты не серчай на меня!
А Марфуша и не серчает, чего ей серчать-то: знай, уплетает плюшку за плюшкой – и не поперхнется. Да каждую плюшку – а она, Марфа-то, умяла их цельную дюжину, если не более, – еще и малинным вареньицем сдабривает. А плюшки знатные: то соседушка пекла, Анна Минаевна, ох и славная душа. (А мальчишка Якова Яковлевича – и в кого растет! – что удумал-то: Анна Сминаевна ее прозвал – вот ить нелегкая его возьми!) Почитала она, это Анна-то самая Минаевна, которая плюшки пекла, – а и не одни плюшки: там и оладьи, и блины, и куличики пасхальные, и маковки, и язычки слоеные, так сами в роток и просятся, – почитала она Якова Яковлевича, не то что эта злыдня Марфушка: дяденька ее как человека взял, выучил, а она нате, экий подарочек ему поднесла в подоле! Правда, злые языки поговаривали, что прилаживалась она к Якову-то Яковлевичу, это как Катерина-то его померла, покойница! А и что не приладится-то: дом свой, жалование, опять же, человек ученый, не какой потаскун или пропойца, хоть и к спирту приставлен!
– А Андрейка придет, так ты скажи ему: мол, папаша не задаст ему… так и скажи… да покорми его как следует: весь день черт его носит…
– Вот еще… Сами и говорите. Я что, нанялась, что ли?.. – И плюшку в рот, да вареньицем и сдабривает!
– Пойду я, Яков Яковлич, спасибо Вам за чай, за…
– Да никуда Вы не пойдете, Катерина Егоровна, вот еще, удумала! Доведу я Вас, какая Вы пугливая! И пальцем никто не тронет!
Марфуша прыснула со смеху. Дядя снова пригрозил ей кулачищем: мол, цыц! А той и не страшно вовсе! Рот утерла, плюшку в карман сунула – и поминай как звали: ни спасибо, ни пожалуйста! Вот она, благодарность-то! Как человека ее взял, выучил… а она… только и знают, что брюхатеть, бесстыжие…
Яков Яковлевич смел крошечки со стола, закинул их в роток – так одна крошечка и застряла в бородище, точно бельмо на глазу торчит: так бы и ткнул – да страшно Катерине было сказать про то самому-то, Якову-то Яковлевичу.
– Ну, пойдемте, покажете, что там у Вас…
–Да неловко мне, Яков Яковлич…
– Ну, показывайте. – Яков Яковлевич облачился в белый халат, водрузил на нос большущие очки в роговой оправе.
Учительница Чухарёва расстегнула кофточку, зажмурилась… Колючая бородища защекотала ее гусиную кожицу… с пупырышками…
– Ай…
– Да я только послушаю, что же Вы, экая Вы недотрожистая!
Металлический кругляш страсть какой холодный – а он тычет им куда ни попадя!
– Дышите… не дышите… дышите…
Катерина подсматривала одним глазком за Яковом Яковлевичем.
– А это можно снять? – Он коснулся пальцем розового кружавчатого лифчика: новешенький, аж похрустывает!
Катерина беспомощно замотала головенкой, а сама и не шелохнется…
– Да я тихохонько! – И задышал своей бородищей в Катеринину грудь… – Господи, да что это… Вот ведь как опасно лечить Катерину Егоровну… Опасно, говорю, Вас лечить, Катерина Егоровна… – А у самого руки дрожат, голос срывается…
Учительница Чухарёва приоткрыла глазок – бородища зашевелилась, кадык ходуном ходит – и все закачалось, поплыло перед нею, а она сама, гляди-ка, махонькая, в люльке…
– Баю-бай, баю-бай, к нам приехал Бабай! К нам приехал Бабай – просит: Катеньку отдай! Мы Катишку не дадим – пригодится нам самим! – И матушка, подоткнув одеялко под мягкий бочок, – это чтобы дочурке было тепленько спатеньки! – поплыла себе лебедушкой восвояси.
– Спой еще!
– Спи! – И приложила пальчик к пухлым губам.
– Ну спой, ну пожалуйста! – И матушка, уступив уговорам махонькой Катишки, пела и про отца-пахаря, и про злых турок – и про что только не пела, покуда малышка не проваливалась в глубь сна. А после она еще долго так сидела у люльки, покачивала ее тихохонько: туда-сюда, туда-сюда – и пела, пела… отец подойдет – слушает-слушает, да все не наслушается: до того ладно спевает его Надёжа, до того справно…
– Еголша… – сквозь сон лопотала махонькая Катишка – и роток ее расползался, что гармошка, и слюнка вытекала на белоснежную подушку, вот белее самого белого: уж матушка ее была такая чистотка, такая чистотка – там все блестело – какая чистотка!
А Егоршею матушка называла отца Катишки: Егорша ты мой, бывало, все приговаривала! – и та туда же, это Катишка-то: Еголша ты мой, мол, – совсем как взрослая!
– Спи, Катишка, спи! – И он брал за плечи свою Надёжу и уводил ее в темноту: завтра в шесть часов вставать!
А той ночью… а и ночь как ночь – да уж что-то шибко долго не могла заснуть махонькая Катишка – и как ни звала она матушку, не шла она, не спевала песен сладостных…
– Спи, Катишка, спи, бедовая ты головушка! – И тетушка Шура, это отцова сестрица: там справная, там белая, пуховая, с большущими губищами, которые Катишке так и хотелось надкусить, до того сочные да красные, вот что спелые яблочки! – Спи… – И пошла причитывать, пошла кукситься, точно сама была махонькой Катишкою.
– Тетушка Шула, да где матушка-то? И Еголша куда-то заплопал совсем…
Ох, они, негодники такие, оставили махонькую Катишку, а сами небось ушли веселиться да шанежки кушать мяконькие! Уж больно она, Катишка-то, была до шанежек охотница!
– Спи, Катишка, спи… – И утирала сдобное личико уголком черного платка. – Запропал совсем Егорша наш, сгинул, голубь ясный… – И пошла рыдать в три ручьи, да губищами своими пришлепывать яблочными!
– А ну цыц, Шурка! Нечего глотку драть! – Это бабушка Лукерья Ивановна, не то тетка, не то сватья – один черт ее разберет – по отцовой, значит, линии. – Ступай замес вон ставь! Люди придут – на столе шиш! И нечего девчонку бузыкать!
И она обтерла белую от муки ручищу о черный передник, погрозила махонькой Катишке:
– А ты спи! И язычино прикуси!
Катишка прикусила язычок – бо-о-ольно! А после выдохнула – а обратно вдохнуть и пугается… А за дверью какие-то черные тени бесшумно движутся да словно что постукивает: стук-постук, стук-постук…
А утром глазенки продрала – матушка… вся в черном, лица на ней нет… Сидит тихохонько, что неживая какая, и не шелохнется…
– Матушка! – И Катишка со всех сил кинулась к матери!
А та сидит… холодная, вот что мраморная… У Катишки такая куклица – Егорша подарил: баловал он ее, ох и баловал! – вот, что та куклица, и сидит…
– Матушка!!!
А та выдохнула – и одна слезинка, вот одна-одинешенька! – выкатилась из ее мраморного глазка и застыла на полпути… да и переливается себе, точно жемчужинка… И не узнает Катишка свою матушку, будто та подменная, вот как в сказках сказывают: ей сама матушка такую сказку и читывала…
– Тетушка Шула, тетушка Шула!
А та вошла – и прикрывает роток свой спелый черным платком, и только глаза текут зеленым каким зелием…
– Пойдем, Надёжа, пойдем! А я ищу тебя повсюду: где Надёжа, где Надёжа? Нет ее нигде… а ты тут…
– Шура… – только и выдохнула мать. – Скажи Катерине… не могу я… язык не поворачивается…
И ушла бесшумно, даже не обернулась на дочь…
Катишка тихохонько, это чтобы матушка с тетушкой не приметили, повертела языком во рту: туда-сюда, туда-сюда… И что это матушка такое удумала? Еще как поворачивается!
– Скажу, все скажу…
И сказала, как отрезала:
– Нет больше Егорши твоего, Катишка, помер он…
А Катишка глазенки выпучила… сидит, смотрит… язычком во рту поверчивает тихохонько, а потом будто прирос язык к гортани… не вертится… Она открыла было роток… да вмиг и захлопнула, что дверь от сквозняка… Помер-помер-померпо-мерпо…
– Ты теперь взрослая, Катиш… – Тетка замолкла… прикрыла рот платком… – Катя… – Хотела еще что-то сказать, потом вздохнула по-бабьи, утерла лицо. – Эх, горе горькое!.. – И вышла, причитывая в голос… – Да на кого ты нас покинул, голубь ты сизый! Да как же мы без тебя туточко-о-о…